Медицинский портал. Щитовидная железа, Рак, диагностика

Татьяна Трофимовна ВикентьеваКоктебель. История любви

«Эх, не выпить до дна нашей воли,
Не связать нас в единую цепь!
Широко наше Дикое Поле,
Глубока наша Скифская степь!»
Максимилиан Волошин

Поэт, литературный и художественный критик, переводчик, мыслитель-гуманист и художник Максимилиан Волошин (1877-1932) был притягательной звездой для поколения литераторов Серебряного века, но неудобным мыслителем и поэтом для всех режимов. Во втором издании Большой советской энциклопедии (1951) Волошин характеризуется как представитель упадочнической космополитной поэзии символизма. Утверждается, что русский народ поэт знал плохо и не понял Великую Октябрьскую социалистическую революцию. В третьем издании БСЭ очень короткая заметка о поэте с указанием нескольких изданий до 1918 года.

Избранные стихи Волошина не вошли в Библиотеку русской советской поэзии в пятидесяти книжках «Россия — родина моя» (М., Художественная литература, 1967). Даже в разгул советской Перестройки в изданном фундаментальном труде «Русская советская поэзия» (М.: Издательство «Советская литература», 1990) его поэзии было выделено полторы страницы из 654-х со следующими пронзительными строками из «Ангела мщения» (1906, Париж):

«Не сеятель сберет колючий колос сева.
Принявший меч погибнет от меча.
Кто раз испил хмельной отравы гнева,
Тот станет палачом иль жертвой палача».

С отдельными произведениями поэта я познакомился давно, неоднократно посещал Дом Поэта в Коктебеле. Но истинным откровением стала книга Максимилиана Волошина «Коктебельские берега» (1990), если не считать бледные полиграфические репродукции акварелей. Издание было подготовлено Домом Поэта в Коктебеле.

Первое наиболее полное, научное с комментариями Собрание сочинений Максимилиана Волошина в двенадцати томах было издано под эгидой Института русской литературы (Пушкинский Дом) Российской Академии наук в 2003 - 2011 годы (М.: Эллис Лак) и насчитывает почти десять тысяч страниц.

***
Максимилиан Александрович Волошин (Кириенко-Волошин) родился 16 мая 1877 года в Киеве в семье юриста. Кириенко-Волошины - казаки из Запорожья, а по материнской линии — немцы, обрусевшие с 18 века. Вскоре родители расстались, и мальчик остался с матерью, Еленой Оттобальдовной (урождённой Глазер, 1850—1923). Отец умер в 1881 году.

Раннее детство прошло в Таганроге и Севастополе, затем в Москве, где мальчик поступил в 1-ю Московскую гимназию.
В 1893 году Елена Оттобальдовна вместе с гражданским мужем Павлом фон Тешем купила участок земли в Крыму в Коктебельской долине и выстроила дачу, которую сын-поэт откроет миру и сделает знаменитой. Здесь же приобрели участки и другие представители творческой интеллигенции, в том числе писатель-врач Викентий Вересаев.

Константин Богаевский В Коктебеле. Дом Максимилиана Волошина. 1905. Феодосийская картинная галерея им. И.К. Айвазовского.

Когда Макс переехал с матерью в Крым, по соседству с пустынной и почти безлюдной Коктебельской долиной была болгарская деревушка Коктебель. Мальчик пошёл в Феодосийскую гимназию (ныне в здании финансово-экономический институт). Волошин вспоминал, что когда отзывы о его московских «успехах» мать представила в феодосийскую гимназию, то директор развёл руками и сказал: «Сударыня, мы, конечно, вашего сына примем, но должен вас предупредить, что идиотов мы исправить не можем».
Расстояние от Коктебеля до Феодосии по дороге составляло 20 километров, а пешеходная тропа по гористой пустынной местности, хотя и была короче, но опаснее для путешествия, и гимназист жил на съёмных квартирах в Феодосии.

Волошин «застал Феодосию крохотным городком, приютившимся в тени огромных генуэзских башен, ещё сохранивших собственные имена — Джулиана, Климентина, Констанца… на берегу великолепной дуги широкого залива… В городе ещё оставались генуэзские фамилии… Тротуары Итальянской улицы шли аркадами, как в Падуе и в Пизе, в порту слышался итальянский говор и попадались итальянские вывески кабачков. За городом начинались холмы, размытые, облезлые, без признака развалин, но насыщенные какою-то большою исторической тоской». Поэт обращает внимание на фонтаны, «великолепные, мраморные»; их тридцать шесть, но они «без воды» — пресную воду привозили на пароходах из Ялты .

Феодосийские мужская гимназия была не хуже московских гимназий с первоклассным учителем русской словесности. Макс знакомится так же с преподавателем феодосийской женской гимназии Александрой Михайловной Петровой, знатоком истории и культуры Крыма, дружбу с которой сохранит на многие годы.

Художник Айвазовский одобрительно отзывался о рисунках талантливого юноши. Но в гимназические годы главной страстью юноши становят книги. Кончено, в дальнейшем он влюблялся в женщин, но считал их как необходимое и незаменимое средство для поэтического вдохновения.

По окончанию гимназии Волошин поступает в Московский университет, где учился с 1897 по 1899 года и был отчислен за участие в студенческих беспорядках с правом восстановления. Но Максимилиан принимает решение заняться самообразованием с помощью «умственных» путешествий, открывающих мир. У европейской и российской аристократии такая форма обучения была непременным условием качественного образования.

Волошин участвует в научной экспедиции в Среднюю Азию, а затем много путешествует по Европе (Франция с Корсикой, Германия, Испания, включая Балеарские острова, Италия с Римом и Сардинией), знакомится с деятелями культуры, посещает и работает в знаменитых библиотеках, слушает лекции в Сорбонне, Высшей русской школе и берет уроки рисования.

В мае 1901 года он вместе с попутчиками из южной Франции в предгорьях восточных Пиренеев пересек границу с крохотной Андоррой, которая и тогда жила за счет своеобразного оффшора — бартерной «контрабанды между Францией и Испанией, меняя быков на сигары».

Осенью 1901 года в Париже Макс посещает лекции в Сорбонне и в Высшей русской школе.

В результате знакомства с Европой, Волошин формулирует не только правила для путешественника: «Политическое развитие каждой партии — это история постепенного дискредитирования идеи, низведения её с ледяных вершин абсолютного познания в помойную яму, пока она не сделается пригодной для домашнего употребления толпы — этого всемирного, вечного, всечеловеческого мещанства».

Вернувшись в 1903 году в Москву, поэт входит в среду русских символистов и начинает активно публиковаться. Попеременно живет то на родине, то в Париже, где в 1905 году становится масоном.

Волошин знакомится с австрийским оккультистом, эзотериком и мистиком Рудольфом Штейнером, основателем немецкой секции Теософского общества, а затем «Антропософского общества», которое привлекло в свои ряды многих культурных людей, особенно впечатлительных женщин.

Первые увлечения и влюбленность способствуют развитию поэтического дара. Ольге Муромцевой, дочери профессора Московского университета и председателя Первой Государственной думы Сергея Муромцева, Макс посвятил прекрасное стихотворение «Небо запуталось звёздными крыльями…».

В апреле 1906 года Волошин женится на художнице Маргарите Сабашниковой (1882 - 1973) и после свадебного путешествия по Дунаю молодожены поселяются в Петербурге. В результате сложных отношений в 1907 году они расстались. Маргарита еще в 1905 году познакомилась с Рудольфом Штайнером и стала убежденным приверженцем антропософии. Штейнер оказался более практичным мужчиной, чем поэт. Пройдет немного времени и жена Волошина Маргарита Сабашникова увидит в нем идеал своей женской мечты. Несмотря на это, она регулярно приезжала в имение Волошиных в Коктебель. Во время Первой мировой войны Сабашникова жила в Швейцарии, где принимала участие в строительстве Гетеанума в Дорнахе. После Февральской революции 1917 года вернулась в Россию, но в 1922 году окончательно переехала в Германию, стала известным мастером религиозной и светской живописи.

В 1907 году Волошин пишет цикл «Киммерийские сумерки», с 1910 года уже в качестве критика — статьи о К. Ф. Богаевском, А. С. Голубкиной и М. С. Сарьяне, выступает в защиту художественных групп «Бубновый валет» и «Ослиный хвост».

После неудачной семейной жизни продолжились любовные увлечения, в результате образовался треугольник Николай Гумилев, Елизавета Дмитриева и Макс Волошин. Закончилось Это в ноябре 1909 года дуэлью двух поэтов на Черном речке. Почти как у Пушкина, но с благополучным исходом. Секундантом Волошина был граф Алексей Толстой. Причиной дуэли была поэтесса Елизавета Дмитриева, которая благодаря литературной мистификации Волошина успешно печаталась как Черубина де Габриак.

В 1910 году выходит первый сборник поэта «Стихотворения», в 1914 году — книга «Лики творчества» (избранные статьи о культуре), а в 1915 году — сборник стихотворений об ужасе войны — «Anno mundi ardentis» («В год пылающего мира»). Одновременно он пишет акварельные крымские пейзажи, выставляется на выставках «Мира искусства».

Накануне Первой мировой воны Волошин выезжает из Коктебеля в Швейцарию. Увлечённый идеями антропософии, он посещает Дорнах, где вместе с единомышленниками из многих стран приступает к постройке Первого Гётеанума — культурного центра основанного Штейнером антропософского общества.

Когда началась война, Волошин пишет письмо Военному министру Российской империи Сухомлинову с отказом от военной службы и участия «в кровавой бойне».

Осенью 1915 года поэт вновь посещает Испанию и Францию, в апреле 1916 года Макс прибывает в Петроград, а затем возвращается «на родину духа» в Коктебель.

Как вспоминала художница Елизавета Кривошапкина (1897-1988), в Коктебеле в доме Волошиных «много небольших побеленных комнат, в окна которых заглядывает то Карадаг, то море... и всюду гуляет свежий морской сквозняк и шуршит прибой. В этих комнатах обитало веселое племя «обормотов»: художники, поэты и немного людей других профессий. Все носили мало одежды: босые или в чувяках на босу ногу; женщины, в шароварах и с открытыми головами, эпатировали «нормальных дачников»...

***
Параллельно с Серебряные веком, по мнению Дмитрия Мережковского «наблюдалось резкое ухудшение человеческого качества и наступления эпохи «нравственных уголовников». Приближается самая трагическая страница в судьбе Крыма, занимающая особое место в биографии Поэта.
Эдуард Розенталь в книге «Планета Макса Волошина» (М.: Вагриус,2000) отмечает: «Макс Волошин был действительно убеждён в своей причастности к судьбам страны, не очень к нему ласковой… Большевизм, по его словам, оказался неожиданной и глубокой правдой о России, которую предстоит связать со всем нашим миросозерцанием… И всё же вера в Россию, в её будущее была стержнем его творчества».

***
Новая экономическая политика (НЭП) советской власти постепенно оживила торговлю и экономику, но постоянного заработка у поэта нет. Волошин с помощью Вересаева публикует в Москве три поэмы и книгу о художнике Сурикове. Фантастический гонорар в 93 млн. рублей, который вез посредник, был «экспроприирован» жуликом на рынке в Харькове. Хотя и без воров из-за огромной инфляции миллионы быстро теряли свою покупательную способность. Волошин временно устраивается экспертом Внешторга, но из-за вечного альтруизма теряет и эту работу.

Приходилось бегать «по учреждениям хлопотать о похоронах, муке, расстрелянных, больных, умирающих от голода » (из письма к матери от 25 апреля 1922 года)… И всё это в ущерб работе и сильно пошатнувшегося здоровья (артрит, мигрени). В 1922 году в Феодосии поэт сближается с медсестрой Марией (Марусей) Заболоцкой , которая после смерти матери Волошина переезжает на правах жены в Коктебель.

К середине 1920-х годов Максимилиан Волошин завершает фундаментальный труд «Путями Каина» представляющий собой историософское и культурологическое исследование цивилизации. Его творческий путь не ограничился поэзией и живописью, он постоянно созидал на рубежах многомерного пространства истории, культурологии, лирики и философии. Как отмечают исследователи его творчества, здесь он близок Велимиру Хлебникову, но в «историко-культурном контексте Серебряного века занимают противоположные позиции».
В творчестве Волошина Восток и Запад не разделим. В евразийской России поэт допускал образование Славии, «славянской южной империи, в которую, вероятно, будут втянуты и балканские государства, и области южной России». Она будет «тяготеть к Константинополю и проливам и стремиться занять место Византийской империи» , то есть стать Третьим Римом.
Среди философов Серебряного века Волошину близок Николай Бердяев, а в своем

представление истории поэт в значительной степени ориентируется на теорию Освальда Шпенглера («Закат Европы). Шпенглер связывал закат культуры с углублением бездуховности в обществе, отставанием нравственного прогресса от технологического прогресса, с ростом мировых космополитных городов.

Поэт Волошин считал, что спасти человечество может только встречный «поток творящей энергии», горение человеческой любви.

В феврале 1924 Волошин с Марусей Заболоцкой после пятилетнего перерыва выезжает в Москву и Петроград. 2-го апреля поэт в Кремле читал свои стихи Льву Борисовичу Каменеву (Розенфельду) и его супруге Ольге Давидовне (сестре Льва Троцкого). Преемник Владимира Ленина на должности Председателя Совета Труда и Обороны СССР, большой любитель поэзии и знаток литературы, похвалил поэта и дал такое «рекомендательное» письмо издателям, что наивному поэту, окрылённому оценкой государственного мужа, перекрыли кислород на несколько десятилетий.

Волошин был принят наркомом просвещения Анатолием Луначарского, одобрившего просьбы поэта предоставлять усадьбу в Коктебеле в качестве бесплатного дома творчества писатели. Только за лето 1925 года в нем перебывало 400 человек, что было для уже не молодого поэта «уже сверх человеческих сил».

***
Поэт, как и художник, не может творить без вдохновения, источником которого часто выступают женщины. Волошин как-то сказал соседу по Коктебелю писателю Вересаеву: «Женская красота есть накожная болезнь. Идеальную красавицу способен полюбить только писарь».

Волошин трезво охарактеризовал расставание с первой женой с Маргаритой Сабашниковой, которая «всю жизнь мечтала иметь бога, который держал бы её за руку и говорил, что следует делать, что не следует. Я им никогда не был. Она нашла его в лице Штейнера».

Только в зрелом возрасте Волошин встретил женщину, в которой оценил другие качества.

9 марта 1927 года поэт зарегистрировал брак с Марией Степановной Заболоцкой (1887, Петербург —1976, Коктебель), ставшей настоящим ангелом-хранителем для мужа и Дома Поэта. Её отец-поляк был квалифицированным рабочим-слесарем, а мать (урождённая Антонюк) происходила из семьи латгальских староверов. Говорят, что третья жена от Бога, но Волошину повезло со второй. Медицинский работник по образования, она стала музейным работником, экскурсоводом и писателем-беллетристом. Жена не только разделила с поэтом трудные годы, начиная с 1922-го, но сохранила в непростых условиях Дом Поэта и творческое наследие мужа.

Со второй половины 20-х годов поэзия Волошина под запретом, семья живет переводами, в частности Госиздат выплатил гонорар за переводы из Флобера.

12 сентября 1927 года произошло крымское землетрясение, Дом Поэта, хотя и скрипел, но выдержал разгул стихии. 9 декабря у поэта случился инсульт.

В стране начинается коллективизация, и Волошины попадают в список на раскулачивание. Как вспоминает один из очевидцев, кулаки «должны были составлять не менее 5 процентов от всех хозяйств. В посёлке наёмным трудом никто не пользовался, батраков вообще не было… В список попали все трудолюбивые семьи, имевшие лошадей либо другой скот, все владельцы сеялок, веялок и прочего инвентаря. Не забыли лавочника Сапрыкина и бывшего владельца кафе „Бубны“ грека Синопли… Лишение избирательных прав попа — моего дедушки, „кулака“ Волошина и многих других никого не взволновало. Гораздо больше пугало постановление от 30 января 1930 года Политбюро ВКП(б) о мероприятиях по ликвидации кулацких хозяйств». Поэт грустно шутил: «Подлежу уничтожению как класс».

Нашелся защитник из партийных работников, журналист. Его вмешательство на какое-то время создаёт Дому Поэта «иммунитет», коктебельской лавке приписано снабжать «поэта-художника Волошина» хлебом «по нормам 3-ей категории» (300 граммов на душу в сутки). С трудом, но назначается пенсия.

«Но смерть медленно и верно подбирается к поэту. Лёжа, он задыхается, и с 15 июля проводит ночи, сидя в кресле. Все его болезни, прошлые и настоящие, ополчаются против него: сердечная недостаточность, артрит, астма, воспаление лёгких, нарушение речи… Постепенно отказывают почки…» .

Волошин скончался после второго инсульта 11 августа 1932 года в Коктебеле и был похоронен на горе Кучук-Янышар вблизи Коктебеля.

Могила Максимилиана и Марии Волошиных на горе, с которой открывается панорама Кара-Дага, Коктебельской долины и бухты. На могилу не принято приносить цветы. Стало традицией выкладывать надгробие камешками с берегов Коктебельской бухты.


http://vashsudak.com/uploads/posts/2016-03/1456831800_2016-03-01_125949.jpg

Дом в Коктебеле Волошин завещал Союзу писателей, но его произведения не издавались по 1976 год. Некоторые почитатели творчества Волошина арестованы в период репрессий 1936 года. Например, русская поэтесса Наталья Ануфриева (1905 —1990) и её друг Даниил Жуковский были арестованы по доносу, в том числе за хранение стихов Волошина. Поэтессу сослали (в общем итоге на 16 лет), а Жуковский был расстрелян.

***
Исследователи творчества Волошина обратили внимание, что сочетание в одном лице поэта и художника не случайно, согласно японской трактовке: «Стихотворение — говорящая картина. Картина — немое стихотворение». Киммерия для поэта служила, прежде всего, сгустком мировой истории. Его киммерийские стихи являются не пейзажной лирикой, а сегодняшним и вечным слепком души этих мест. А в живописи Волошин считал — нужно рисовать не увиденное, а то, что знаешь.

«Максимилиан Волошин вошёл в историю русской культуры как «гений места», великий Пан Коктебель, строитель и хозяин Дома Поэта, поэт-летописец эпохи. Его называли домовым и лешим. Он уникален своей творческой широтой и гражданской позицией. Его историософия является по существу поэтической геофилософией.

1 августа 1984 года в Коктебеле состоялось торжественное открытие «Дом-музея Максимилиана Волошина». В 2007 году в Киеве была установлена мемориальная доска на бульваре Тараса Шевченко на доме, в котором родился поэт.

В память о Максимилиане Александровиче Волошине, выдающемся поэте, художнике и мыслителе, учреждена Международная Волошинская Премия.

Использованная литература:
Максимилиан Волошин Коктебельские берега: стихи, рисунки, акварели, статьи - Симферополь: Таврия, 1990. -248 с.
Максимилиан Волошин Стихотворения. — Л.: Советский писатель, 1977. (Библиотека поэта. Малая серия).
Максимилиан Волошин Избранное. — СПб: Диамант, 1997.
Сергей Пинаев Максимилиан Волошин, или себя забывший бог. — М.: Молодая гвардия, 2005. — 661 с. (ЖЗЛ)

Максимилиан Волошин «Дом поэта»
Дверь отперта. Переступи порог.
Мой дом раскрыт навстречу всех дорог.
В прохладных кельях, беленных извёсткой,
Вздыхает ветр, живёт глухой раскат
Волны, взмывающей на берег плоский,
Полынный дух и жёсткий треск цикад.
А за окном расплавленное море
Горит парчой в лазоревом просторе.
Окрестные холмы вызорены
Колючим солнцем. Серебро полыни
На шиферных окалинах пустыни
Торчит вихром косматой седины.
Земля могил, молитв и медитаций —
Она у дома вырастила мне
Скупой посев айлантов и акаций
В ограде тамарисков. В глубине
За их листвой, разодранной ветрами,
Скалистых гор зубчатый окоём
Замкнул залив Алкеевым стихом,
Асимметрично-строгими строфами.
Здесь стык хребтов Кавказа и Балкан,
И побережьям этих скудных стран
Великий пафос лирики завещан
С первоначальных дней, когда вулкан
Метал огонь из недр глубинных трещин
И дымный факел в небе потрясал.
Вон там — за профилем прибрежных скал,
Запечатлевшим некое подобье
(Мой лоб, мой нос, ощёчье и подлобье),
Как рухнувший готический собор,
Торчащий непокорными зубцами,
Как сказочный базальтовый костёр,
Широко вздувший каменное пламя,
Из сизой мглы, над морем вдалеке
Встаёт стена… Но сказ о Карадаге
Не выцветить ни кистью на бумаге,
Не высловить на скудном языке.
Я много видел. Дивам мирозданья
Картинами и словом отдал дань…
Но грудь узка для этого дыханья,
Для этих слов тесна моя гортань.
Заклёпаны клокочущие пасти.
В остывших недрах мрак и тишина.
Но спазмами и судорогой страсти
Здесь вся земля от века сведена.
И та же страсть, и тот же мрачный гений
В борьбе племён и в смене поколений.
Доселе грезят берега мои
Смолёные ахейские ладьи,
И мёртвых кличет голос Одиссея,
И киммерийская глухая мгла
На всех путях и долах залегла,
Провалами беспамятства чернея.
Наносы рек на сажень глубины
Насыщены камнями, черепками,
Могильниками, пеплом, костяками.
В одно русло дождями сметены
И грубые обжиги неолита,
И скорлупа милетских тонких ваз,
И позвонки каких-то пришлых рас,
Чей облик стёрт, а имя позабыто.
Сарматский меч и скифская стрела,
Ольвийский герб, слезница из стекла,
Татарский глёт зеленовато-бусый
Соседствуют с венецианской бусой.
А в кладке стен кордонного поста
Среди булыжников оцепенели
Узорная турецкая плита
И угол византийской капители.
Каких последов в этой почве нет
Для археолога и нумизмата
От римских блях и эллинских монет
До пуговицы русского солдата!..
Здесь, в этих складках моря и земли,
Людских культур не просыхала плесень —
Простор столетий был для жизни тесен,
Покамест мы — Россия — не пришли.
За полтораста лет, с Екатерины,
Мы вытоптали мусульманский рай,
Свели леса, размыкали руины,
Расхитили и разорили край.
Осиротелые зияют сакли,
По скатам выкорчеваны сады.
Народ ушёл. Источники иссякли.
Нет в море рыб. В фонтанах нет воды.
Но скорбный лик оцепенелой маски
Идёт к холмам Гомеровой страны,
И патетически обнажены
Её хребты и мускулы и связки.
Но тени тех, кого здесь звал Улисс,
Опять вином и кровью напились
В недавние трагические годы.
Усобица, и голод, и война,
Крестя мечом и пламенем народы,
Весь древний Ужас подняли со дна.
В те дни мой дом, слепой и запустелый,
Хранил права убежища, как храм,
И растворялся только беглецам,
Скрывавшимся от петли и расстрела.
И красный вождь, и белый офицер, —
Фанатики непримиримых вер —
Искали здесь, под кровлею поэта,
Убежища, защиты и совета.
Я ж делал всё, чтоб братьям помешать
Себя губить, друг друга истреблять,
И сам читал в одном столбце с другими
В кровавых списках собственное имя.
Но в эти дни доносов и тревог
Счастливый жребий дом мой не оставил.
Ни власть не отняла, ни враг не сжёг,
Не предал друг, грабитель не ограбил.
Утихла буря. Догорел пожар.
Я принял жизнь и этот дом как дар
Нечаянный, — мне вверенный судьбою,
Как знак, что я усыновлён землёю.
Всей грудью к морю, прямо на восток,
Обращена, как церковь, мастерская,
И снова человеческий поток
Сквозь дверь её течёт, не иссякая.

Войди, мой гость, стряхни житейский прах
И плесень дум у моего порога…
Со дна веков тебя приветит строго
Огромный лик царицы Таиах.
Мой кров убог. И времена — суровы.
Но полки книг возносятся стеной.
Тут по ночам беседуют со мной
Историки, поэты, богословы.
И здесь их голос, властный, как орган,
Глухую речь и самый тихий шёпот
Не заглушит ни зимний ураган,
Ни грохот волн, ни Понта мрачный ропот.
Мои ж уста давно замкнуты… Пусть!
Почётней быть твердимым наизусть
И списываться тайно и украдкой,
При жизни быть не книгой, а тетрадкой.
И ты, и я — мы все имели честь
«Мир посетить в минуты роковые»
И стать грустней и зорче, чем мы есть.
Я не изгой, а пасынок России.
Я в эти дни — немой её укор.
И сам избрал пустынный сей затвор
Землёю добровольного изгнанья,
Чтоб в годы лжи, паденья и разрух
В уединеньи выплавить свой дух
И выстрадать великое познанье.
Пойми простой урок моей земли:
Как Греция и Генуя прошли,
Так минет всё — Европа и Россия,
Гражданских смут горючая стихия
Развеется… Расставит новый век
В житейских заводях иные мрежи…
Ветшают дни, проходит человек,
Но небо и земля — извечно те же.
Поэтому живи текущим днём.
Благослови свой синий окоём.
Будь прост, как ветр, неистощим, как море,
И памятью насыщен, как земля.
Люби далёкий парус корабля
И песню волн, шумящих на просторе.
Весь трепет жизни всех веков и рас
Живёт в тебе. Всегда. Теперь. Сейчас.
25. 12. 1926

Макс Волошин - конечно, гений места, добрый дух Коктебеля. Правда, кажется, матушка Макса сказала, что Макс Коктебель открыл и этим его погубил. Думается, что Коктебель открыли бы и погубили бы когда-нибудь все равно, а Макс создал ему легенду.

Максимилиан Волошин родился в Киеве, поэтому не слушайте гидов, говорящих, что он уроженец Феодосии. Нет, он родился в Киеве, но почти сразу семья переехала в Таганрог, где отец Макса служил в Окружном суде. Там папа и умер. Приазовье - те самые киммерийские степи, которые Макс будет находить в Восточном Крыму. Детские впечатления Макса связаны и с крымским Севастополем, тогда еще не полностью восстановленным после осады. Так что юг и море были, видимо, пренадчертаны с ранних лет.

Учился Макс потом в Москве, в гимназии. И лишь в старших классах семья переселилась в Крым. Вообще-то Волошин страдал астмой, и смена клиамта была ему полезной. В Коктебле купили землю, а в Феодосии Макс продолжил обучение. Переезд на юг из хмурой Москвы он посчитал праздником.

Макс выучится и пройдет пешком многие сртаны: Францию, Италию, Андорру, Испанию, Корсику, Сардинию, Балеары... Там он познакомится с культурой и природой Средиземноморья и поймет место своего Коктебеля, своей Киммерии в этом мире.

Потом Макс осядет. Будет писать стихи о Коктебле и акварели, где коктебельский пейзаж станет главным героем. Тут, конено, заметно и японское влияние в живописи.




Мама Макса была женщиной тоже необыкновенной. Вначале она захотела штаны, чтобы заниматься гимнастикой, потом так и стала носить брюки постоянно. Лишь на свадьбу друзей (или на крестины?) надела-таки юбку и снисходительно подписалась "бузутешной вдовой Кириенко-Волошиной".


Мама и Макс.

Елена Оттобальдовна Кириенко-Волошина носила не только брюки, но и ботфорты, и курила, к тому же, сигары. Именно она стала распорядительницей дома Волошина в Коктебеле.


Макс и мама.

Из своего дома Макс устроил бесплатный дом отдыха для друзей. Сотни человек в год бывали в гостях у Макса. Через его дом прошла вся русская культура начала 20-го века. Жили коммуной. Вели интеллектуальную жизнь и развлекались. В этом доме Гумилев написал своих "Капитанов", а Цветаева встретила будущего мужа.



Макс и приветствие приезжающим.

"Орденом обормотов", как называлось сие общество, командовала Правительница Пра - так прозвали Елену Оттобальдовну.

Я Пра из Прей. Вся жизнь моя есть пря.
Я, неусыпная, слежу за домом,
Оглушена немолкнущим содомом,
Кормлю стада голодного зверья.
Мечась весь день, и жаря, и варя,
Варюсь сама в котле давно знакомом.
Я Марье раскроила череп ломом
И выгнала жильцов, живущих зря.
Варить борщи и ставить самовары
Мне, тридцать лет носящей шаровары,
И клясть кухарок! Нет! Благодарю!
Когда же все пред Прою распростерты,
Откинув гриву, гордо я курю,
Стряхая пепл на рыжие ботфорты.

Это, разумеется, сонет Макса. А Пра - это Праматерь.

И вот тоже о ней:

Стройтесь в роты, обормоты,
в честь правительницы Пра!..
...
Седовласы, желтороты,
все равно, мы обормоты!
Босоножки, босяки,
кошкодавы, рифмоплеты,
живописцы,
живоглоты,
нам - хитоны и венки!
От утра до поздней ночи
мы орем, что хватит мочи,
в честь правительныцы Пра!
Эвое! Гип-гип! Ура!



Макс и проводы отъезжающих.


Максимилан Волошин и его жена Мария Степановна провожают отъезжающих.

После смерти Пра хозяйкой в дома стала жена Волошина Мария Степановна.

Дом был похож на корабль - с палубами, со светлой мастерской. Волошин передал его в дар Союзу Писателей СССР.

Когда Макс выстроил дом, Коктебель был пустынным местом. Слева - гряда Карадага. Справа - Кучук-Енишар, где поэта похоронили.

Макс на мосту у своего дома.

Сейчас Дом Поэта выглядит так:

Пляж перед Домом.

Вода не отличается прозрачнойстью даже при глубине в несколько сантиметров.

Киммерийские холмы.

Карадаг.

Он же.


Фотографии Волошина из книги: krym.sarov.info.

Пятого мая 1911 года, после чудесного месяца одиночества на развалинах генуэзской крепости в Гурзуфе, в веском обществе пятитомного Калиостро и шеститомной Консуэлы, после целого дня певучей арбы по дебрям восточного Крыма, я впервые вступила на коктебельскую землю, перед самым Максиным домом, из которого уже огромными прыжками, по белой внешней лестнице, несся мне навстречу – совершенно новый, неузнаваемый Макс. Макс легенды, а чаще сплетни (злостной!), Макс, в кавычках, «хитона», то есть попросту длинной полотняной рубашки, Макс сандалий, почему-то признаваемых обывателем только в виде иносказания «не достоин развязать ремни его сандалий» и неизвестно почему страстно отвергаемых в быту – хотя земля та же, да и быт приблизительно тот же, быт, диктуемый прежде всего природой, – Макс полынного веночка и цветной подпояски, Макс широченной улыбки гостеприимства, Макс – Коктебеля.

– А теперь я вас познакомлю с мамой. Елена Оттобальдовна Волошина – Марина Ивановна Цветаева.

Мама: седые отброшенные назад волосы, орлиный профиль с голубым глазом, белый, серебром шитый, длинный кафтан, синие, по щиколотку, шаровары, казанские сапоги. Переложив из правой в левую дымящуюся папиросу: «Здравствуйте!»

Е. О. Волошина, рожденная – явно немецкая фамилия, которую сейчас забылаНотабене! Вспомнила! Тиц. (5 апреля 1938 года, при окончательной правке пять лет спустя!) ( примеч. М. Цветаевой ). . Внешность явно германского – говорю германского, а не немецкого – происхождения: Зигфрида, если бы прожил до старости, та внешность, о которой я в каких-то стихах:

– Длинноволосым я и прямоносым

Германцем славила богов.

(Что для женщины короткие волосы – то для германца длинные.) Или же, то же, но ближе, лицо старого Гёте, явно германское и явно божественное. Первое впечатление – осанка. Царственность осанки. Двинется – рублем подарит. Чувство возвеличенности от одного ее милостивого взгляда. Второе, естественно вытекающее из первого: опаска. Такая не спустит. Чего? Да ничего. Величественность при маленьком росте, величие – изнизу, наше поклонение – сверху. Впрочем, был уже такой случай – Наполеон.

Глубочайшая простота, костюм как прирос, в другом немыслима и, должно быть, неузнаваема: сама не своя, как и оказалось, два года спустя на крестинах моей дочери: Е. О., из уважения к куму – моему отцу – и снисхождения к людским навыкам, была в юбке, а юбка не спасла. Никогда не забуду, как косился старый замоскворецкий батюшка на эту крестную мать, подушку с младенцем державшую, как ларец с регалиями, и вокруг купели выступавшую как бы церемониальным маршем. Но вернемся назад, в начало. Все: самокрутка в серебряном мундштуке, спичечница из цельного сердолика, серебряный обшлаг кафтана, нога в сказочном казанском сапожке, серебряная прядь отброшенных ветром волос – единство. Это было тело именно ее души.

Не знаю, почему – и знаю, почему – сухость земли, стая не то диких, не то домашних собак, лиловое море прямо перед домом, сильный запах жареного барана, – этот Макс, эта мать – чувство, что входишь в Одиссею.

Елена Оттобальдовна Волошина. В детстве любимица Шамиля, доживавшего в Калуге последние дни. «Ты бы у нас первая красавица была, на Кавказе, если бы у тебя были черные глаза». (Уже сказала – голубые.) Напоминает ему его младшего любимого сына, насильную чужую Калугу превращает в родной Кавказ. Младенчество на коленях побежденного Шамиля – как тут не сделаться Кавалером Надеждой Дуровой или, по крайней мере, не породить поэта! Итак, Шамиль. Но следующий жизненный шаг – институт. Красавица, все обожают. «Поцелуй меня!» – «Дашь третье за обедом – поцелую». (Целоваться не любила никогда.) К концу обеда перед корыстной бесстрастной красавицей десять порций пирожного, то есть десять любящих сердец. Съев пять, остальными, царственным жестом, одаривала: не тех, кто дали, а тех, кто не дали.

Каникулы дома, где уже ходит в мужском, в мальчишеском – пижам в те времена (шестьдесят лет назад!) не было, а для пиджака, кроме его куцего уродства, была молода.

О ее тогдашней красоте. Возглас матроса, видевшего ее с одесского мола, купающейся: «И где же это вы, такие красивые, рудитесь?!» – самая совершенная за всю мою жизнь словесная дань красоте, древний возглас рыбака при виде Афродиты, возглас – почти что отчаяния! – перекликающийся во мне с недавними строками пролетарского поэта Петра Орешина, идущего полем:

Да разве можно, чтоб фуражки

Пред красотой такой не снять?

Странно, о родителях Е. О. не помню ни слова, точно их и не было, не знаю даже, слышала ли что-нибудь. И отец, и мать для меня покрыты орлиным крылом Шамиля. Его сын, не их дочь.

После института сразу, шестнадцати лет, замужество. Почему так сразу и именно за этого, то есть больше чем вдвое старшего и совсем не подходящего? Может быть, здесь впервые обнаруживается наличность родителей. Так или иначе, выходит замуж и в замужестве продолжает ходить – тонкая, как тростинка – в мальчишеском, удивляя и забавляя соседей по саду. Дело в Киеве, и сады безмерные.

Вот ее изустный рассказ:

– Стою на лесенке в зале и белю потолок – я очень любила белить сама – чтобы не замазаться, в похуже – штанах, конечно, и в похуже – рубашке. Звонок. Кого-то вводят. Не оборачивая головы, белю себе дальше. К Максиному отцу много ходили, не на всех же смотреть.

«Молодой человек!» – не оборачиваюсь. – «А молодой человек?» Оборачиваюсь. Какой-то господин, уже в летах. Гляжу на него с лестницы и жду, что дальше. «Соблаговолите передать папаше... то-то и то-то...» – «С удовольствием». Это он меня не за жену, а за сына принял. Потом рассказываю Максиному отцу – оказался его добрым знакомым. «Какой у вас сынок шустрый, и все мое к вам дело передал толково, и белит так славно». Максин отец – ничего. «Да, – говорит, – ничего себе паренек». (Кстати, никогда не говорила муж, всегда – Максин отец, точно этим указывая точное его значение в своей жизни – и назначение.) Сколько-то там времени прошло – у нас парадный обед, первый за мою бытность замужем, все Максиного отца сослуживцы. Я, понятно: уже не в штанах, а настоящей хозяйкой дома: и рюши, и буфы, и турнюр на заду – все честь честью. Один за другим подходят к ручке. Максин отец подводит какого-то господина: «Узнаешь?» Я-то, конечно, узнаю – тот самый, которого я чуть было заодно не побелила, а тот: «Разрешите представиться». А Максин отец ему: «Да что ты, что ты! Давно знакомы». – «Никогда не имел чести». – «А сынишку моего на лестнице помнишь, потолок белил? Она – самый ». Тот только рот раскрыл, не дышит, вот-вот задохнется. «Да я, да оне, да простите вы меня, сударыня, ради Бога, где у меня глаза были?» – «Ничего, – говорю, – там где следует». Целый вечер отдышаться не мог!

Из этой истории заключаю, что рожденная страсть к мистификации у Макса была от обоих родителей. Языковой же дар – явно от матери. Помню, в первое коктебельское лето, на веранде, ее возмущенный голос:

– Как ужасно нынче стали говорить! Вот Лиля и Вера, – ведь не больше, как на двести слов словарь, да еще как они эти слова употребляют! Рассказывает недавно Лиля о каком-то своем знакомом, ссыльном каком-то: «И такой большой, печальный, интеллигентный глаз...» Ну, как глаз может быть интеллигентным? И все у них интеллигентное, и грудной ребенок с интеллигентным выражением, и собака с интеллигентной мордой, и жандармский полковник, с интеллигентными усами... Одно слово на всё, да и то не русское, не только не русское, а никаковское, ведь по-французски intelligent – умный. Ну, вы, Марина, знаете, что это такое?

– Футляр для очков.

– И вовсе не футляр! Зачем вам немецкое искаженное Futteral, когда есть прекрасное настоящее русское слово – очешник. А еще пишете стихи! На каком языке?

Но вернемся к молодой Е. О. Потеряв первого ребенка – обожаемую, свою , тоже девочку-мальчика, четырехлетнюю дочку Надю, по которой тосковала до седых и белых волос, Е. О., забрав двухлетнего Макса, уходит от мужа и селится с сыном – кажется, в Кишиневе. Служит на телеграфе. Макс дома, с бабушкой – ее матерью. Помню карточку в коктебельской комнате Е. О., на видном месте: старинный мальчик или очень молодая женщина являют миру стоящего на столе маленького Геракла или Зевеса – как хотите, во всяком случае нечто совсем голое и очень кудрявое.

Два случая из детского Макса. (Каждая мать сына, даже если он не пишет стихов, немного мать Гёте, то есть вся ее жизнь о нем, том, рассказы; и каждая молодая девушка, даже если в этого Гёте не влюблена, при ней – Беттина на скамеечке.)

Жили бедно, игрушек не было, разные рыночные. Жили – нищенски. Вокруг, то есть в городском саду, где гулял с бабушкой, – богатые, счастливые, с ружьями, лошадками, повозками, мячиками, кнутиками, вечными игрушками всех времен. И неизменный вопрос дома:

– Мама, почему у других мальчиков есть лошадки, а у меня нет, есть вожжи с бубенчиками, а у меня нет?

На который неизменный ответ:

– Потому что у них есть папа, а у тебя нет.

И вот после одного такого папы, которого нет, – длительная пауза и совершенно отчетливо:

– Женитесь.

Другой случай. Зеленый двор, во дворе трехлетний Макс с матерью.

– Мама, станьте, пожалуйста, носом в угол и не оборачивайтесь.

– Это будет сюрприз. Когда я скажу можно, вы обернетесь!

Покорная мама орлиным носом в каменную стену.

Ждет, ждет:

– Макс, ты скоро? А то мне надоело!

– Сейчас, мама! Еще минутка, еще две. – Наконец: – Можно!

Оборачивается. Плывущая улыбкой и толщиной трехлетняя упоительная морда.

– А где же сюрприз?

– А я (задохновение восторга, так у него и оставшееся) к колодцу подходил – до-олго глядел – ничего не увидел.

– Ты просто гадкий непослушный мальчик! А где же сюрприз?

– А что я туда не упал.

Колодец, как часто на юге, просто четырехугольное отверстие в земле, без всякой загородки, квадрат провала. В такой колодец, как и в тот наш совместный водоем, действительно можно забрести . Еще случай. Мать при пятилетнем Максе читает длинное стихотворение, кажется, Майкова, от лица девушки, перечисляющей все, чего не скажет любимому: «Я не скажу тебе, как я тебя люблю, я не скажу тебе, как тогда светили звезды, освещая мои слезы, я не скажу тебе, как обмирало мое сердце, при звуке шагов – каждый раз не твоих, я не скажу тебе, как потом взошла заря», и т. д. и т.д. Наконец – конец. И пятилетний, глубоким вздохом:

– Ах, какая! Обещала ничего не сказать, а сама все взяла да и рассказала!

Последний случай дам с конца. Утро. Мать, удивленная долгим неприходом сына, входит в детскую и обнаруживает его спящим на подоконнике.

– Макс, что это значит?

Макс, рыдая и зевая:

– Я, я не спал! Я – ждал! Она не прилетала!

– Жар-птица! Вы забыли, вы мне обещали, если я буду хорошо вести себя...

– Ладно, Макс, завтра она непременно прилетит, а теперь – идем чай пить.

На следующее утро – до-утро, ранний или очень поздний прохожий мог бы видеть в окне одного из белых домов Кишинева, стойком, как на цоколе – лбом в зарю – младенческого Зевеса в одеяле, с прильнувшей у изножья, другой головой, тоже кудрявой. И мог бы услышать – прохожий – но в такие времена, по слову писателя, не проходит никто:

«Si quelqu"un était venu а passer... Mais il ne passe jamais personne...»Если бы кто-нибудь прошел мимо... Но никто никогда не проходит здесь ( фр .).

И мог бы услышать прохожий:

– Ма-а-ма! Что это?

– Твоя Жар-птица, Макс, – солнце!

Читатель, наверное, уже отметил прелестное старинное Максино «Вы» матери – перенятое им у нее, из ее обращения к ее матери. Сын и мать уже при мне выпили на брудершафт: тридцатишестилетний с пятидесятишестилетней – чокнулись, как сейчас вижу, коктебельским напитком ситро, то есть попросту лимонадом. Е. О. при этом пела свою единственную песню – венгерский марш, сплошь из согласных.

Думаю, что те из читателей, знавшие Макса и Е. О. лично, ждут от меня еще одного ее имени, которое сейчас произнесу:

Пра – от прабабушки, а прабабушка не от возраста – ей тогда было пятьдесят шесть лет, – а из-за одной грандиозной мистификации, в которой она исполняла роль нашей общей прабабки, Кавалерственной Дамы Кириенко (первая часть их с Максом фамилии) – о которой, мистификации, как вообще о целом мире коктебельского первого лета, когда-нибудь отдельно, обстоятельно и увлекательно расскажу.

Но было у слова Пра другое происхождение, вовсе не шутливое – Праматерь, Матерь здешних мест, ее орлиным оком открытых и ее трудовыми боками обжитых. Верховод всей нашей молодости. Прародительница Рода – так и не осуществившегося, Праматерь – Матриарх – Пра.

Никогда не забуду, как она на моей свадьбе, в большой приходской книге, в графе свидетели, неожиданно и неудержимо через весь лист – подмахнула:

«Неутешная вдова Кириенко-Волошина».

В ней неизбывно играло то, что немцы называют Einfall («в голову пришло»), и этим она походила, на этот раз, уже на мать Гёте, с которым вместе Макс любовно мог сказать:

Von Mütterchen – die Frohnatur

Und Lust zum Fabulieren От матушки – веселый нрав и страсть к сочинительству ( нем .). .

А сколького я еще не рассказала! О ней бы целую книгу, ибо она этой целой книгой – была, целым настоящим Bilderbuch"омКнигой с иллюстрациями ( нем .). для детей и поэтов. Но помимо ее человеческой и всяческой исключительности, самоценности, неповторимости – каждая женщина, вырастившая сына одна, заслуживает, чтобы о ней рассказали, независимо даже от удачности или неудачности этого ращения. Важна сумма усилий, то есть одинокий подвиг одной – без всех, стало быть – против всех. Когда же эта одинокая мать оказывается матерью поэта, то есть высшего, что есть после монаха – почти пустынника и всегда мученика, всякой хвалы – мало, даже моей.

На какие-то деньги, уж не знаю, какие, во всяком случае, нищенские, именно на гроши, Е. О. покупает в Коктебеле кусок земли, и даже не земли, а взморья. Макс на велосипеде ездит в феодосийскую гимназию, восемнадцать верст туда, восемнадцать обратно. Коктебель – пустыня. На берегу только один дом – волошинский. Сам Коктебель, то есть болгарско-татарская деревня этого наименования, за две версты, на шоссе. Е. О. ставит редким проезжающим самовары и по вечерам, от неизбывного одиночества, выходит на пустынный берег и воет. Макс уже печатается в феодосийском листке, за ним уже слава поэта и хвост феодосийских гимназисток:

– Поэт, скажите экспромт!

Е. О. В. никогда больше не вышла замуж. Это не значит, что она никого не любила, это значит, что она очень любила Макса, больше любимого и больше себя тоже. Отняв у сына отца – дать ему вотчима, сына обратить в пасынка, собственного сына в чужого пасынка, да еще такого сына, без когтей и со стихами... Были наезды какого-то стройного высокого всадника, были совместные и, нужно думать, очень высокие верховые прогулки в горы. Был, очевидно, последний раз: «Да?» – «Нет!» – после которого высокий верховой навсегда исчез за поворотом. Это мне рассказывали феодосийские старожилы и даже называли имя какого-то иностранца. Увез бы в свою страну, была бы – кто знает – счастливой... но – Максимилиан Александрович того приезжего терпеть не мог, – это говорит старожил, от которого все это слышала, – всех любил, ко всем был приветлив, а с этим господином сразу не пошло. И господин этот его тоже не любил, даже презирал за то, что мужского в нем мало: и вина не пьет, и верхом не ездит, разве что на велосипеде... А к стихам этот господин был совсем равнодушен, он и по-русски неважно говорил, не то немец, не то чех. Красавец зато! Так и остались М. А. с мамашей, одни без немца, а зато в полном согласии и без всяких неприятностей.

Это была неразрывная пара, и вовсе не дружная пара. Вся мужественность, данная на двоих, пошла на мать, вся женственность – на сына, ибо элементарной мужественности в Максе не было никогда, как в Е. О. элементарной женственности. Если Макс позже являл чудеса бесстрашия и самоотверженности, то являл их человек и поэт, отнюдь не муж (воин). Являл в делах мира (перемирия), а не в делах войны. Единственное исключение – его дуэль с Гумилевым из-за Черубины де Габриак, чистая дуэль защиты. Воина в нем не было никогда, что особенно огорчало воительницу душой и телом – Е. О.

– Погляди, Макс, на Сережу, вот – настоящий мужчина! Муж. Война – дерется. А ты? Что ты, Макс, делаешь?

– Мама, не могу же я влезть в гимнастерку и стрелять в живых людей только потому, что они думают, что думают иначе, чем я.

– Думают, думают. Есть времена, Макс, когда нужно не думать, а делать. Не думая – делать.

– Такие времена, мама, всегда у зверей – это называется животные инстинкты.

Настолько не воин, что ни разу не рассорился ни с одним человеком из-за другого. Про него можно сказать, «qu"il n"épousait pas les querelles de ses amis»Что он не ввязывался в ссоры своих друзей ( фр. ). .

В начале дружбы я часто на этом с ним сшибалась, расшибалась – о его неуязвимую мягкость. Уже без улыбки и как всегда, когда был взволнован, подымая указательный палец, даже им грозя:

– Ты не понимаешь, Марина. Это совсем другой человек, чем ты, у него и для него иная мера. И по-своему он совершенно прав – так же, как ты – по-своему.

Вот это «прав по-своему» было первоосновой его жизни с людьми. Это не было ни мало -, ни равно-душие, утверждаю. Не малодушие, потому что всего, что в нем было, было много – или совсем не было, и не равнодушие, потому что у него в миг такого средостояния душа раздваивалась на целых и цельных две, он был одновременно тобою и твоим противником и еще собою, и все это страстно, это было не двоедушие, а вседушие, и не равнодушие, а некое равноденствие всего существа, то солнце полдня, которому всё иначе и верно видно.

О расчете говорить нечего. Не став ни на чью сторону, или, что то же, став на обе, человек чаще осужден обеими. Ведь из довода: «он так же прав, как ты» – мы, кто бы мы ни были, слышим только: он прав и даже: он прав, настолько, когда дело идет о нас, равенства в правоте нету. Не становясь на сторону мою или моего обидчика, или, что то же, становясь на сторону и его, и мою, он просто оставался на своей, которая была вне (поля действия и нашего зрения) – внутри него и au-dessus de la mêléeНад схваткой ( фр .). .

Ни один человек еще не судил солнце за то, что оно светит и другому, и даже Иисус Навин, остановивший солнце, остановил его и для врага. Человек и его враг для Макса составляли целое: мой враг для него был часть меня. Вражду он ощущал союзом. Так он видел и германскую войну, и гражданскую войну, и меня с моим неизбывным врагом – всеми. Так можно видеть только сверху, никогда сбоку, никогда из гущи. А так он видел не только чужую вражду, но и себя с тем, кто его мнил своим врагом, себя – его врагом. Вражда, как дружба, требует согласия (взаимности). Макс на вражду своего согласия не давал и этим человека разоружал. Он мог только противо-стоять человеку, только предстоянием своим он и мог противостоять человеку: злу, шедшему на него.

Думаю, что Макс просто не верил в зло, не доверял его якобы простоте и убедительности: «Не всё так просто, друг Горацио...» Зло для него было тьмой, бедой, напастью, гигантским недоразумением – du bien mal entenduПлохо понятым добром ( фр .). – чьим-то извечным и нашим ежечасным недосмотром, часто – просто глупостью (в которую он верил ) – прежде всего и после всего – слепостью, но никогда – злом. В этом смысле он был настоящим просветителем, гениальным окулистом. Зло – бельмо, под ним – добро.

Всякую занесенную для удара руку он, изумлением своим, превращал в опущенную, а бывало, и в протянутую. Так он в одно мгновение ока разоружил злопыхавшего на него старика Репина, отошедшего от него со словами: «Такой образованный и приятный господин – удивительно, что он не любит моего Иоанна Грозного!» И будь то данный несостоявшийся наскок на него Репина, или мой стакан – через всю террасу – в дерзкую актрису, осмелившуюся обозвать Сару Бернар старой кривлякой, или, позже, распря русских с немцами, или, еще позже, белых с красными, Макс неизменно стоял вне: за каждого и ни против кого. Он умел дружить с человеком и с его врагом, причем никто никогда не почувствовал его предателем, себя – преданным, причем каждый (вместе, как порознь) неизменно чувствовал всю исключительную его, М. В., преданность ему, ибо это – было. Его дело в жизни было – сводить, а не разводить, и знаю, от очевидцев, что он не одного красного с белым человечески свел, хотя бы на том, что каждого, в свой час, от другого спас. Но об этом позже и громче.

Миротворчество М. В. входило в его мифотворчество: мифа о великом, мудром и добром человеке.

Если каждого человека можно дать пластически, Макс – шар, совершенное видение шара: шар универсума, шар вечности, шар полдня, шар планеты, шар мяча, которым он отпрыгивал от земли (походка) и от собеседника, чтобы снова даться ему в руки, шар шара живота, и молния, в минуты гнева, вылетавшая из его белых глаз, была, сама видела, шаровая.

Разбейся о шар. Поссорься с Максом.

Да, земной шар, на котором, как известно, горы, и высокие, бездны, и глубокие, и который все-таки шар. И крутился он, бесспорно, вокруг какого-то солнца, от которого и брал свой свет, и давал свой свет. Спутничество: этим продолжительным, протяжным словом дан весь Макс с людьми – и весь без людей. Спутник каждого встречного и, отрываясь от самого близкого, – спутник неизвестного нам светила. Отдаленность и неуклонность спутника. То что-то , вечно стоявшее между его ближайшим другом и им и ощущаемое нами почти как физическая преграда, было только – пространство между светилом и спутником, то уменьшавшееся, то увеличивавшееся, но неуклонно уменьшавшееся и увеличивавшееся, ни на пядь ближе, ни на пядь дальше, а в общем все то же. То равенство притяжения и отдаления, которое, обрекая друг на друга два небесных тела, их неизменно и прекрасно рознит.


Помню, относительно его планетарности, в начале встречи – разминовение. В ответ на мое извещение о моей свадьбе с Сережей Эфроном Макс прислал мне из Парижа, вместо одобрения или, по крайней мере, ободрения – самые настоящие соболезнования, полагая нас обоих слишком настоящими для такой лживой формы общей жизни, как брак. Я, новообращенная жена, вскипела: либо признавай меня всю, со всем, что я делаю и сделаю (и не то еще сделаю!) – либо... И его ответ: спокойный, любящий, бесконечно-отрешенный, непоколебимо-уверенный, кончавшийся словами: «Итак, до свидания – до следующего перекрестка!» – то есть когда снова попаду в сферу его влияния, из которой мне только кажется – вышла, то есть совершенно как светило – спутнику. Причем – умилительная наивность! – в полной чистоте сердца неизменно воображал, что спутник в человеческих жизнях – он. Сказанного, думаю, достаточно, чтобы не объяснять, почему он никогда не смог стать попутчиком – ни тамошним, ни здешним.

Макс принадлежал другому закону, чем человеческому, и мы, попадая в его орбиту, неизменно попадали в его закон. Макс сам был планета. И мы, крутившиеся вокруг него, в каком-то другом, большем круге, крутились совместно с ним вокруг светила, которого мы не знали.

Макс был знающий. У него была тайна, которой он не говорил. Это знали все, этой тайны не узнал никто. Она была в его белых, без улыбки, глазах, всегда без улыбки – при неизменной улыбке губ. Она была в нем, жила в нем, как постороннее для нас, однородное ему – тело. Не знаю, сумел ли бы он сам ее назвать. Его поднятый указательный палец: это не так! – с такой силой являл это так , что никто, так и не узнав этого так , в существовании его не сомневался. Объяснять эту тайну принадлежностью к антропософии или занятиями магией – не глубоко. Я много штейнерианцев и несколько магов знала, и всегда впечатление: человек – и то, что он знает; здесь же было единство. Макс сам был эта тайна, как сам Рудольф Штейнер – своя собственная тайна (тайна собственной силы), не оставшаяся у Штейнера ни в писаниях, ни в учениках, у М.В. – ни в стихах, ни в друзьях, – самотайна, унесенная каждым в землю.

– Есть духи огня, Марина, духи воды, Марина, духи воздуха, Марина, и есть, Марина, духи земли.

Идем по пустынному уступу, в самый полдень, и у меня точное чувство, что я иду – вот с таким духом земли. Ибо каким ( дух , но земли ), кроме как вот таким, кем, кроме как вот этим, дух земли еще мог быть!

Макс был настоящим чадом, порождением, исчадием земли. Раскрылась земля и породила: такого, совсем готового, огромного гнома, дремучего великана, немножко быка, немножко Бога, на коренастых, точеных как кегли, как сталь упругих, как столбы устойчивых ногах, с аквамаринами вместо глаз, с дремучим лесом вместо волос, со всеми морскими и земными солями в крови («А ты знаешь, Марина, что наша кровь – это древнее море...»), со всем, что внутри земли кипело и остыло, кипело и не остыло. Нутро Макса, чувствовалось, было именно нутром земли.

Макс был именно земнородным, и все притяжение его к небу было именно притяжением к небу – небесного тела . В Максе жила четвертая, всеми забываемая стихия – земли. Стихия континента: сушь. В Максе жила масса, можно сказать, что это единоличное явление было именно явлением земной массы, гущи, толщи. О нем, как о горах, можно было сказать: массив. Даже физическая его масса была массивом, чем-то непрорубным и неразрывным. Есть аэролиты небесные. Макс был – земной монолит, Макс был именно обратным мозаике, то есть монолитом. Не составленным, а сорожденным. Это одно было создано из всего. По-настоящему сказать о Максе мог бы только геолог. Даже черепная коробка его, с этой неистовой, неистощимой растительностью, которую даже волосами трудно назвать, физически ощущалась как поверхность земного шара, отчего-то и именно здесь разразившаяся таким обилием. Никогда волосы так явно не являли принадлежности к растительному царству. Так, как эти волосы росли, растет из трав только мята, полынь, ромашка, всё густое, сплошное, пружинное, и никогда не растут волосы. Растут, но не у обитателей нашей средней полосы, растут у целых народов, а не у индивидуумов, растут, но черные, никогда – светлые. (Росли светлые, но только у богов.) И тот полынный жгут на волосах, о котором уже сказано, был только естественным продолжением этой шевелюры, ее природным завершением и пределом.

– Три вещи, Марина, вьются: волосы, вода, листва. Четыре, Марина, – пламя.

О пламени. Рассказ. Кто-то из страстных поклонников Макса, в первый год моего с Максом знакомства, рассказал мне почти шепотом, что:

В иные минуты его сильной сосредоточенности от него, из него – концов пальцев и концов волос – было пламя, настоящее, жгущее. Так, однажды за его спиной, когда он сидел и писал, загорелся занавес.

Возможно. Стоял же над Екатериной Второй целый столб искр, когда ей чесали голову. А у Макса была шевелюра – куда екатерининской! Но я этого огня не видала никогда, потому не настаиваю, кроме того, такой огонь, от которого загорается занавес, для меня не в цене, хотя бы потому, что вместо и вместе с занавесом может неожиданно спалить тетрадь с тем огнем, который для меня только один и в цене. На огне не настаиваю, на огнеиспускаемости Макса не настаиваю, но легенды этой не упускаю, ибо каждая – даже басня о нас – есть басня именно о нас, а не о соседе. (Низкая же ложь – автопортрет самого лжеца.)

Выскакивал или не выскакивал из него огонь, этот огонь в нем был – так же достоверно, как огонь внутри земли. Это был огромный очаг тепла, физического тепла, такой же достоверный тепловой очаг, как печь, костер, солнце. От него всегда было жарко – как от костра, и волосы его, казалось, так же тихонько, в концах, трещали, как трещит хвоя на огне. Потому, казалось, так и вились, что горели (crépitementТреск ( фр .). ). Не могу достаточно передать очарования этой физики, являвшейся целой половиной его психики, и, чту важнее очарования, а в жизни – очарованию прямо обратно – доверия, внушаемого этой физикой.

О него всегда хотелось потереться, его погладить, как огромного кота, или даже медведя, и с той же опаской, так хотелось, что, несмотря на всю мою семнадцатилетнюю робость и дикость, я однажды все-таки не вытерпела: «М. А., мне очень хочется сделать одну вещь...» – «Какую вещь?» – «Погладить вас по голове...» – Но я и договорить не успела, как уже огромная голова была добросовестно подставлена моей ладони. Провожу раз, провожу два, сначала одной рукой, потом обеими – и изнизу сияющее лицо: «Ну что, понравилось?» – «Очень!» И, очень вежливо и сердечно: «Вы, пожалуйста, не спрашивайте. Когда вам захочется – всегда. Я знаю, что многим нравится», – объективно, как о чужой голове. У меня же было точное чувство, что я погладила вот этой ладонью – гору. Взлобье горы.

Взлобье горы. Пишу и вижу: справа, ограничивая огромный коктебельский залив, скорее разлив, чем залив, – каменный профиль, уходящий в море. Максин профиль. Так его и звали. Чужие дачники, впрочем, попробовали было приписать этот профиль Пушкину, но ничего не вышло, из-за явного наличия широченной бороды, которой профиль и уходил в море. Кроме того, у Пушкина головка была маленькая, эта же голова явно принадлежала огромному телу, скрытому под всем Черным морем. Голова спящего великана или божества. Вечного купальщика, как залезшего, так и не вылезшего, а вылезшего бы – пустившего бы волну, омывшую бы все побережье. Пусть лучше такой лежит. Так профиль за Максом и остался.

Коктебель - это уютная живописная бухта, бирюзовое море, древнейший вулкан Карадаг, мыс Хамелеон, степь с засохшей, царапающей ноги травой, терпкий запах полыни и... романтика.
Коктебель - это поэт Волошин, Дом Поэта, его друзья-обормоты, соседи - русские интеллигенты, искусство Серебряного века, дух творчества и страсти.
Коктебель - это особый стиль жизни, общения, мировосприятия и широкие объятия гостеприимства. Коктебель - это атмосфера, это состояние души, это легенда. Ушедшая легенда.
Повезло тому, кто застал хоть вскользь, хоть как-то тот, настоящий Коктебель, кто "запрыгнул на подножку" уходящих 80-х, потому что потом было уже поздно, дух времени Серебряного века улетучился. И было уже все не так, и все не то.

Реклама — поддержка клуба

Мне кажется, я успела запрыгнуть на пресловутую подножку, проникнуться Коктебелем навсегда, юная, романтичная девушка с Библиотечного факультета, выросшая с книжкой в руках и, наверное, людям практического склада кажущаяся немного не от мира сего....
Возможно однажды я соберусь мыслями и напишу, каким узнала Коктебель тогда, еще в "доукраинскую" эпоху. Пусть советскую, пусть застойную, но одухотворенную. В то время, когда дети росли на хорошей поэзии, хорошей литературе, читали с младых ногтей, и внутри многих еще горел огонь, зажженный настоящими творцами... Такими, как Максимилиан Волошин и его великие друзья, жившие и творившие в Коктебеле - Марина Цветаева, Алексей Толстой, Николай Гумелев, Осип Мандельштам, Илья Эренбург, Михаил Зощенко... Какие имена. Какое время.

Когда мы решали куда поехать отдыхать в этом году, то Коктебель показался мне отличным выбором. Наверное, это первое в моей жизни возвращение в любимые с юности места. Главный вывод, который я сделала после этой поездки: нельзя ориентироваться на прошлые впечатления и старые воспоминания. Все течет, все меняется. Волшебное в прошлом оказывается совершенно обыденным в настоящем и наоборот.
Безусловно, Коктебель изменился. Я даже легкого дуновения прежней атмосферы здесь не ощутила. Я обожаю Коктебель тот, волошинский, с обаянием Серебряного века, о котором много читала. Я люблю Коктебель времен застоя, милый, романтический, который сама застала. Тот Коктебель, который существует сейчас, мне не знаком. В нем нет ни прежнего духа творчества, ни простоты и интеллигентности, ни нового курортного шика и эстетики.

Нас тянет в Коктебель ушедших лет,
Которого уже на свете нет,
В тот Коктебель, где ждал нас милый Дом.
О, как давно мы не бывали в нем!
@ Игорь Санович

Что осталось здесь от прежнего Коктебеля? Море, профиль Волошина, Дом Поэта. Созерцанием этих сокровищ я и наслаждалась три недели отпуска. Вот о них мой сегодняшний пост. Что было и что стало. Мои фотографии из нашего отпуска, старые фотографии Коктебеля эпохи Волошина, которые я нашла на просторах интернета (vk.com/club34617900). Мысли, думы, аналогии, боль.

Вот так с моря, издалека, выглядит Дом Поэта. Ориентир - ярко-желтые зонтики, а за ними - Легенда.

При ближайшем рассмотрении замечаешь, что за прошедшие сто лет (а именно столько лет ему исполнилось в прошлом, 2013 году), дом не сильно изменился.


М. Волошин около своего дома


Дом Поэта. Ок. 1910 г.

Впрочем, реставрация, конечно, была. Если начать рассматривать старые и новые фотографии по принципу "найди 10 отличий", то найдешь их точно. Но главные отличия окажутся не в доме, а в окружающей его обстановке и людях.


Дом Поэта. 2014 г.

Сто лет назад дом Волошина стоял практически на открытой местности, перед ним был широченный пляж, за ним виднелись горы. Такой простой, но лечебный для души пейзаж.

Но самое интересное на старых фотографиях - люди, их лица, образы, судьбы... Волошинский дом никогда не бывал пустым. Говорят, за год здесь гостило по несколько сот человек. Поэты, писатели, музыканты, художники. И они не просто жили, они творили. Хотя бывало разное - солнце, море, веселая компания...


У Дома Поэта. 1913 г.

Однажды, летом 1924 года Андрей Белый (псевдоним Б.Н. Бугаева) приехал в Коктебель с целью отдохнуть от московской суеты, поработать над своим романом. Но


Один из спектаклей в день именин Волошина. 1926 г.

Нынче тоже в Коктебеле перед Домом Поэта кипит жизнь. В основном торговая и совершенно не имеющая никакого отношения к музею Волошина.

Все, к чему могли приложить наши современники свои руки, они их приложили. Увы.
К счастью, неизменно красивой осталась окружающая природа. Не изменился могучий Карадаг,


Волошин с коктебельцами и гости на пляже. 1906 г.

все также отчетливо просматривается в нем профиль Волошина. С профилем отдельная история. Его появление поэт предсказал в 1918 году в своем стихотворении "Коктебель".

Изначально мыс в Коктебельской бухте напоминал профиль А.С. Пушкина, который, будучи в этих местах, сам был весьма удивлен портретным сходством. И вот в 1929 году после землетрясения часть скалы откололась, рельеф изменился - природа будто-бы специально создала портрет-памятник Максимилиану Волошину.

Ни одна фотосессия в Коктебеле не обойдет вниманием волошинский профиль. Именно он сейчас является визитной карточкой Коктебеля.

Море (внешне) все то же.


Сценка «Заморский гость (радостная весть)». Коктебель, 1911 год

Люди, конечно, другие... Слащавое слово "селфи". Какие книги читать? Скоро на фотоаппарат снимать разучимся. А чего заморачиваться? Все между делом, на то что под рукой. И барышни,

и мужчины. Забавно даже.

Пляж в наше время стал намного уже. Цивилизация "подъела его". Вот такой была линия берега при Волошине,

а вот такой сейчас. Урезали местами на ширину зонтика... И ладно бы набережную оставили широкой, какой она была в Советские годы... Нет, всю застроили.

Мыс Хамелеон, вся волошинская страна Киммерия за спиной самого поэта и его гостей.


18 августа 1903 г.


1911 г.

Тот же вид. И в наши дни море манит.



Мыс Хамелеон вблизи.

А вот то, чего при Волошине не было, и даже представить трудно, как бы он воспринял новый Коктебель и все то, что окружает его бесценный Дом.
Небольшая площадь перед домом-музеем М. Волошина занимает метров 15 в ширину и метров 50 в длину. Это самое красивое, самое облагороженное место во всей Коктебельской набережной, да и во всем Коктебеле. Не говорю - идеальное, в некоторых моментах даже весьма спорное, но лучше пока ничего нет. Наверное поэтому это место притягивает сюда людей. В любое время дня и вечера во время курортного сезона все лавочки заняты, идет бойкая торговля, около всех имеющихся достопримечательностей - памятника Волошину и "Облачков счастья" вьется фотографирующийся народ. Иногда, значительно реже, чья-то интеллигентная рука сфотографирует и Дом Поэта...








Обратили внимание на эти голубые "яйца"? Это арт-объект "Облачко счастья", подарок устроителей фестиваля «Джаз-Коктебель - 2012» дому-музею, от которого интеллигентные люди, видимо, не смогли отказаться.



Совершенно не понятно назначение объекта. Красоты особо никакой. Предложение сидеть на нем, как на лавочке, вообще кажется чепухой. Даже вместимость называют - 6 человек. Почему не 15?

Понятно, что данная парковая скульптура совершенно не к месту и не по делу. Да, она пользуется популярностью у детей

и даже у некоторых взрослых.

Но если по уму, так вообще не вписывается туда, куда его приспособили.

Даже фотографию памятника Волошина нормально сделать нельзя, чтоб этот воздушный шедевр хоть краем, но не залезал в кадр. Вот, пожалуйста.

Несколько слов о памятнике. Это подарок Коктебелю от семьи Арендт. Эту семью с Волошиным связывали многие годы настоящей дружбы. Авторы - скульптур А.И. Григорьев и его жена Ариадна Арендт - люди лично знавшие поэта.

Памятник своеобразный, но и сам Волошин, в некотором смысле, был оригинал.
Надпись на табличке на памятнике: "Максимилиан Волошин 1877 - 1932". А также строчки из его стихотворения "Подмастерье":

Когда поймешь, что человек рожден,
Чтоб выплавить из мира
Необходимости и Разума -
Вселенную Свободы и Любви, -
Тогда лишь
Ты станешь Мастером.

Семья Арендт выступила с заявлением против такого соседства. Мало того, что сам памятник установили не там и не так, где они хотели - они видели его в парке Дома Поэта и без постамента. По мне, так постамент однозначно изменяет восприятие скульптуры, она плохо "читается" - выглядит даже комично. К тому же из-за своего расположения - спиной к морю - она практически всегда находится в тени. Лица поэта, слегка закинутого назад, почти не видно. Убедитесь сами.

Расположить же совершенно разные по сути скульптуры рядом - полнейшая безвкусица и абсурд, о чем так же высказались дарители. И они правы.

В завершении разговора о Коктебеле одно из любимых мной стихотворений - Маргарита Алигер "Утренняя песня".

Красивые слова "Звонкий слиток счастья - Коктебель". Думаю, что Коктебель многих сделал счастливыми. Первый из таких счастливчиков - сам Поэт. Жил как хотел, где хотел. Писал стихи, рисовал, работал, развлекался с друзьями, создал свой богемный мир. При этом сумел остаться самим собой. Во время революции постоянно помогал людям, укрывал у себя и белых, и красных. И ничего в результате ему за это не было. Избежал "ранних" лет репрессий. И даже помогал тем, кто попадал в лапы чекистов. Умер в 1932 году, избежав 37-го года. Далеко не все его друзья смогли уйти от этого.


М. Волошин с женой в степи за своим домом машут на прощание

Знаете слова Агаты Кристи: "Никогда не возвращайтесь туда, где вы были счастливы. Пока вы не делаете этого, всё остаётся живым в вашей памяти. Если вы оказываетесь там снова, всё разрушается"?
Не знаю, стоило ли возвращаться в Коктебель... Наверное, стоило. Хотя бы для того, чтобы понять, настолько я люблю Коктебель ушедших лет, чтобы оторваться от прозы жизни, побыть самой собой - юной, тонкой и возвышенной. Тот Коктебель есть в памяти, а значит он жив.

P.S. Все вышесказанное является моим личным мнением (ощущением, чувствами). Просьба тапками не закидывать, относиться с уважением.

Один из участков в Коктебеле купила Елена Оттобальдовна Волошина - мать будущего поэта. Она переехала в эту глушь вместе с 16-летним сыном Максимилианом в 1893 году. Сын учился в феодосийской гимназии, а к матери приезжал на каникулы. В 1897 году Макс поступил на юридический факультет Московского университета. Были у него столкновения с полицией - за демократические настроения, вольнодумство, за повышенный интерес к «Капиталу» и другим книгам Маркса, от которого он напрочь отказался после революции 1917 года. Словом, за то, что не терпел давления государства на личность.


В 1900 году его десять суток продержали под арестом, исключили из университета, с лишением прав поступать в высшие учебные заведения России, жить в столицах и университетских городах. К счастью, для образования была доступна Европа, а главное, поэт умел по-настоящему учиться у великих предшественников («Но полки книг возносятся стеной...»). В том же 1900 году пророческим вердиктом пришло из царской охранки странное, символическое извещение: «Ни в чем не виновен, но снисхождения не заслуживает». Потом и советская" власть обращалась с ним по такому же принципу.

Волошин рано почувствовал свое призвание и потому тяготился скучной учебой, очень жалел потерянного времени, а потом написал в одной из автобиографий: «Конец отрочества был отравлен гимназией». В 1903 году, после скитаний по Европе, Максимилиан Волошин снова оказался в Коктебеле, чтобы поселиться здесь навсегда.

« Мать ему — приятель, старый холостяк, и в общем покладистый, не без ворчбы. И хозяйство у них холостяцкое: на террасе с земляным полом, пристроенной к скромной даче, что углом к самому прибою, нас потчуют обедом - водянистый, ничем не приправленный навар капусты запиваем чаем, заваренным на солончаковой коктебельской воде. Оловянные ложки, без скатерти... Оба неприхотливы в еде, равнодушны к удобствам, свободны от бытовых пут. Но в комнате Волошина уже тогда привлекало внимание множество редких французских книг и художественная кустарная резьба - работа Елены Оттобальдовны».

В начале XX века сложилась традиция отдыха в Коктебеле ученых и литераторов, и маленький курортный поселок стал местом поклонения знатоков и ценителей поэзии. Уже с 1909 года путеводители по Крыму стали рекламировать Коктебель как модный литературно-художественный курорт. Местные краеведы нассчитывают почти 180 «именитых гостей Коктебеля довоенной поры» .


Коктебель, 1911 г. Слева направо Е.О. Волошина, Марина Цветаева, Анастасия Цветаева, Вера Эфрон, Сергей Эфрон, Елизавета Эфрон.

«Коктебель не сразу вошел в мою душу: я постепенно осознал его как родину моего духа. И мне понадобилось много лет блужданий... чтобы понять его красоту и единственность». На участке, принадлежавшем его матери, у самого моря, Максимилиан Александрович построил двухэтажный дом, посадил деревья... На это ушли все деньги, полученные поэтом в наследство. Рядом в 1908 году построила дом Елена Оттобальдовна. Там она открыла пансион, чтобы зарабатывать на жизнь и на путешествия сына.

По словам Андрея Белого: «Дом Волошина в Коктебеле был одним из культурнейших центров не только России, но и Европы». «Рекомендую привезти с собой мешки для сена и обеденный прибор (с тарелкой), и таз, если в нем нуждаетесь, стол будет на даче (около рубля обеды), комнаты бесплатно. Прислуги нет. Воду носить самим. Совсем не курорт. Свободное дружеское сожитие, где каждый, кто придется «ко двору», становится полноправным членом. Для этого требуется радостное приятие жизни, любовь к людям и внесение своей доли интеллектуальной жизни».


Черубина де Габриак

Из письма М. Волошина: «... 16 мая праздновался день рождения Волошина. К этому дню Макс собственноручно сколотил фанерный ящик - вроде почтового - и прибил его к стене на террасе. Было предложено всем желающим опустить любые... стихи и рисунки, карикатуры, смешные пожелания - любые творческие подарки. И вот - Макс, без подписи, опустил в ящик... рукопись «Коктебельских сонетов». Подарок самому себе и всем другим». Леонид Фейнберг.


М. Сабашникова в доме поэта. Коктебель. Лето 1907 г. Фото Максимилиана Волошина


Маргарита Сабашникова. Коктебель, 1907 г. Фонды музея М. Волошина.

Среди очень многих гостей, в том числе знаменитых, сюда приезжали поэты серебряного века: Николай Гумилев, Осип Мандельштам, Валерий Брюсов, Марина Цветаева. Но все эти поэты были гостями и, наверное, понимали, что очень трудно сказать о Восточном Крыме лучше, чем хозяин, и просто невозможно сказать больше, чем он. В какую сторону ни повернись, на что ни нацель взгляд - все уже воспето в его звучных, безукоризненно-гармоничных и, как говорят литературоведы, «осязаемых» строфах.

Максимилиан Волошин один затмил всю плеяду поэтов, которые прибывали сюда обычно летом, купались в море, собирали камешки, бродили по тропам, восхищались «Киммерией» - и уезжали, оставив свои замечательные, но все же одиночные, случайные стихотворения. Рассказывать о Волошине отдельно от Коктебеля нельзя! Если Чехов жил в Ялте вынужденно, поначалу не любил ее, а потом притерпелся, не меняя скептического отношения, то Волошин сроднился с Коктебелем.


У Дома Поэта. Слева направо: Л. Е. Фейнберг, С. Я. Эфрон, М. П. Кювилье (в глубине), М. И. Цветаева, Е. О. Волошина, В. А. Рогозинский, М. А. Волошин, неустановленные лица. 1913.

Участники спектакля «Путями Макса» в день именин Максимилиана. Коктебель. 17 августа 1926 года. В центре - А. Г. Габричевский, выше - Е. С. Кругликова.

Слева-направо - Е.О. Кириенко-Волошина, Вера Эфрон, С. Эфрон, М. Цветаева, Маня Гехтман, Бэлла Фейнберг, Коктебель, 1911 год

Биография любого поэта в его стихах. Тем более у Максимилиана Александровича, ведь он подробно и красочно рисует словесной акварелью события жизни, редко прибегая к выдумке. К тому же дом его, «Дом поэта», превращал на лето крохотную болгарскую деревню в литературную столицу, и так из года в год. Упоминая о гостях, мы обязательно обращаемся к их собственным рассказам о хозяине.

М.А.Волошин в мастерской своего дома. 1920-е годы. Альбом О.С.Северцовой.

Из этих воспоминаний складывается образ Волошина точнее, чем из строгих биографических справок. То главное, чем живет поселок и весь край, чем знаменит он, чем влечет своих на редкость постоянных гостей, — уже зарифмовано. Да ведь и дом Волошина не зря же стал самым посещаемым из мемориальных музеев Крыма. Он и строился в расчете на гостей, он не мог не стать музеем! Эти стены помнят не только летнее веселье, но и напряженную работу поэта в одинокое межсезонье: "Нора моей души, гнездо моих видений,/и мыслей логово - мой коктебельский/дом...".


М.А. Волошин и Е.В. Козлова, путешественница по Монголии, географ. Коктебель, 1928 г.

Дом-музей Волошина в Коктебеле с восстановленными интерьерами хозяев:



Загрузка...