Медицинский портал. Щитовидная железа, Рак, диагностика

Душераздирающие записи из дневников второй мировой войны. Военные дневники

В 2015 году еженедельник «Аргументы и факты» выпустил уникальный сборник «Детская книга войны. Дневники 1941–1945» , в котором собраны дневники детей, оказавшихся в гетто и концлагерях, блокадном Ленинграде, в оккупации и на линии фронта. Накануне Дня Победы мы выбрали для вас несколько детских дневников из этой книги. Просто прочтите их.

БЛОК АДА. ДНЕВНИК МАРУСИ ЕРЁМИНОЙ

Тетрадка в 48 листов, без обложки – так дневник 14-летней блокадницы Маруси Ерёминой, ученицы ленинградского строительного техникума, в середине прошлого века был передан в руки жителю Архангельска Валентину Верховцеву. Он сохранил его до наших дней и, откликнувшись на аифовский призыв, передал тетрадь в редакцию. Верховцев, всю жизнь проработавший на строительстве дорог, на пенсии сам взялся за перо, использовал дневник незнакомой ему девушки в одной из своих книг... «Для меня то, что я прочёл в этой тетрадке, оказалось потрясением: всё, что я знал о блокаде до этого времени, померкло перед строками Маруси».

«Увижу ли дом, вернусь ли в родную деревню?» – для Маруси Ерёминой в блокадном Ленинграде существует свой образ рая – деревня Сосновка, откуда она приехала в Северную столицу учиться: убежище, куда устремляются мысли, предмет тоски. Благодаря Тамаре Кнутовой, однокурснице Верховцева, передавшей ему дневник, мы знаем ответ на этот вопрос. Тамара нашла тетрадку в комнате Маруси, которую та снимала в квартире Кнутовых. Сама Маруся рассказывала, что в январе 1942 года, через месяц после окончания записей, её техникум эвакуировали в Томск, но она туда не поехала, а вернулась домой, в любимую Сосновку. Закончила пединститут, работала учительницей в школе. Где сейчас Маруся Ерёмина, не знает ни Кнутова, ни Верховцев, ни тем более мы…

Ленинград, 20 октября 1941 г. Суббота. Лежа на койке в постели в 6 часов утра мы услышали отчаянный раздирающий вопль. Это в истерике плакала тетя Шура Фролова, она живет через комнату от нас, у нее утром вытащили все продовольственные карточки, а у ней 3 или 4 детей, бабушка, муж и сама. Один грудной, и теперь остались все и безо всего, не выкуплено было за 2 декады. Они и без того уже были опухшие все и теперь вообще не знают, что будут делать. Карточки – сейчас все. Хотя на них ничего не достать, ибо в магазинах ничего нет. Но все-таки хоть 125 г хлеба да и то каждый день. Ночью спится плохо, то и дело просыпаешься и ждешь утра, хоть выкупить хлеб, да закусить скорей. За хлебом сегодня ходила Таня Д., а мы с Таней разогрели на примусе щи, а Тане Д. кофэ, и утром поели, я столько поела соли с этими 125 г хлеба, что в тех-ме под краном надулась холодной воды, хотя знаю, что сейчас это самое вредное. Техникум сейчас не отопляется, руки не чувствуют, но я сижу и карябаю в дневник. (...)

25 октября 1941 г. Спать легли поздно, слушали последние известия и заснули только после того как передали интернационал. Вечером к Таниной подруге, Тосе, пришел Ю. П. Тося принесла сахару, я разожгла примус на кухне, скипятила чаю, и мы пропили до позднего. Утром Таня встала рано в 5 часов и пошла с соседкой в очередь за свининой, мясо на эту декаду по 250 грамм, с какими-то силами она достала 500 г свинины и ушла на работу. Я встала в 7 часов, прослушала последние известия и пошла в техникум. Пришла в 8.40 и поднялась на 2-й этаж, у нас в 7-й аудитории занятия по гидравлике, девочки сидят и ждут преподавателя Бельдюга. Я подошла к ним и поздоровалась, сердце у меня стукнуло, я не знала отчего; вдруг Ида Подосенова говорит мне: «Танцуй». (Это слово мы говорим, когда получаем письмо.) Я растерянно ответила: «Мне? Письмо? От отца?» (Всем знаком почерк моего милого папы.) Ида сказала: «Да, от отца, получай», – и подала мне письмо, я взяла письмо как драгоценную золотую вещь и не сразу ее стала распечатывать. Потом я пошла в кабинет геодезии и прочла долгожданные строки. Меня зовут ехать домой, я обрадовалась, но на сердце что-то стало обидное. Приглашают, когда отсюда выехать никакими путями невозможно, ведь Ленинград сейчас окружен так, что даже обречен на ужаснейший голод. А поэтому я не надеюсь увидеться с родными, ибо если сбережешься от бомбежки, наверно, умрешь от голода. Занятия кончились в 15 часов, мы с Валей Кашиной пошли на ул. Декабристов к Вере Федоровой, дома ее не застали и вернулись обратно. На остановке 15 трамвая мы с Валей простились, и я поспешила на Бульвар Профсоюзов к Тане; не успела я отойти от Театральной площади, как раздался оглушительный свист и вскоре после свиста разрыв снаряда, снаряд упал на площадь против Ленинградской консерватории. Вскоре упал второй снаряд, народ попрятался в парадные, я кое-как добежала до Тани, открыла дверь и села читать «Дым» Тургенева, окна дрожат от разрыва снарядов. Вскоре пришла Таня, я начала разжигать примус, греть кипяток. Таня пошла в магазин, выкупила хлеба. 25 октября поели с кокосовым маслом, попили чай, долго спорили о настоящем положении нашего города и, прослушав последние известия в 9.30, заснули беспокойным, нервическим сном.

26 октября. Воскресенье, занятий в техникуме нет, но сегодня дежурю полные сутки в пожарном звене. Домой сегодня написала письмо, послала заказным письмом. Уроки не учила, все то вязала, то штопала, то на картах гадала девочкам, все мечтали как бы домой уехать да покушать хорошенько, хлебца досыта поесть. Говорили о прошлом, о хороших кушаньях, спорили о политике, горевали о своем положении, из которого, видно, нам не выбраться. Давали нам сегодня суп с морковкой и картошкой, да уж очень пересолен.

Люди умирали тысячами, большинство из них уже некому было хоронить, поэтому их тела отправляли в братские могилы. Большинство ленинградцев захоронены на Пискарёвском кладбище (порядка 500 000 человек), но практически на всех кладбищах города есть блокадные захоронения (здесь - Волково кладбище, 1942 год). Часть умерших была сожжена в печах крематория.


Фотохроника ТАСС

27 октября 1941 г. Настроение паршивое, очень расстроилась о доме, очень обидно, что я на веки оторвалась от родных. Немец всеми силами старается захватить наш город, сейчас он не наступает, засел у ворот Ленинграда, окопался и ни взад, ни вперед, измором что ли хочет взять. Воздушные налеты немного прекратились, тревог не было уже дней 5. Спала сегодня неспокойно, все думала о доме, т. к. Тамара Яковлева вчера вечером сказала мне, что когда она сидела на дежурстве, то слышала разговор проходящих военных о том, что скоро будут эвакуировать старух и детей. Я взбесилась от радости, но это было лишь до утра. Проснулась я рано и услышала, что сдали г. Сталина, все сдают, Ленинград все окружают, скоро и его возьмут. И осталась я качаться здесь, как в поле былинка, не к кому голову свою приклонить, спасибо хоть Таня здесь, с ней-то все веселее. Она иногда меня до того разговорит, что я начинаю верить в то, что я когда-то буду дома, увижусь с родными и даже «надоест». Нет, это только утешенье с ее стороны, немец не будет ждать, пока мы выйдем отсюда, а займет и начнет свои грабежи, разорения, истязания невинных народов, как это уже и есть в захваченных районах Ленинградской области. Сегодня выпало много снега, хотя бы скорей начались морозы, может быть, хотя бы немножко повлияло это на немца, открылся хотя бы какой-нибудь путь, выехать отсюда домой. Дома и умирать милей, но это уже осталось теперь мечтой навечно.

Сейчас урок теоретической механики, меня вызвал Григорий Иванович решать задачу, но у меня мысли совсем и не думают о задачах, я чуть не заплакала у доски, вспомнив, что не увижусь больше с домом. Очень часто мне вспоминается Нюра Шарыченкова, наверно, она там вспоминает обо мне, хочется увидеть ее и поговорить сердечно. Больше всего хочется поесть блинов, да хлебца домашнего.

3 ноября 1941 г. Каждую ночь вижу во сне бабку, она, наверно, думает там обо мне. Все ночи слышится беспрерывная артиллерийская канонада. Город – фронт, в данный момент мы не думаем о жизни, на каждом шагу – смерть. Снаряды летят, на ходу убивает народ. Днем сегодня было 2 тревоги. Думаю поступить в Р. У. Таня советует пойти в Р. У., но девочки говорят, что очень страшно там около заводов. Положение ужасное, подходят праздничные дни, но их праздновать нам, ленинградцам, не придется. Адольф Гитлер – этот гадина, кажется, угостит нас на праздник как следует своими «своеобразными подарочками». Карточки Тани не сменили. Сегодня у нас был зачет по стройматериалам, мне поставили 3-. Теоретическая механика прошла благополучно, по электротехнике не спросили, в буфете удалось покушать, тарелку борща, 25 гр. макарон, хлеб на завтра выкупила. Вечером с Таней пили чай с конфетами, хлеб сейчас ничем не заменим – ни шоколадом, ни золотом, хлеб пекут очень плохой, но едим его как нечто... (?), стараясь не проронить ни одной крошки этого «навозного кома». Эх, если бы сейчас попасть в деревню, да поесть бы вдоволь хлебушка с похлебкой, с тыквой, свеклой, картошкой, о которой теперь остались лишь воспоминания и мечты, наверно, никогда не сбываемые. Хочется, хочется пожить эти годы дома, но нет, видно, придется погибнуть под развалинами Ленинграда, не увидевшись с родными. Смерть видна на каждом шагу, каждую минуту. Боже милостивый, скоро ли будет конец? Конец, наверно, будет тогда, когда нам всем конец придет. Жаль все-таки, что не увижу теперь никогда своих родных и свою деревню.

12 ноября 1941 г. Господи! Наступил настоящий голод, народ начал пухнуть. Смерть! Голодная смерть – вот что ждет нас, ленинградцев, в эти ближайшие дни. Сегодня хлеб на завтра не дают, наверно, уменьшат норму, a на сегодня у всех было взято вчера. Итак, сегодня все рабочие и почти каждый без куска хлеба, на несчастные последние талоны крупы возьмет тарелку овощного супа и съест его без хлеба, а потом пойдет работать почти круглые сутки, да вот работай с водички этой горячей. А завтра, наверно, дадут по 100 грамм на день. Эх! Жизнь, жизнь, неужели теперь наши там не предчувствуют, что я здесь умираю голодной смертью, мучаясь в одиночестве, которой, видно, мне не пережить.

Вода, так же как еда и тепло, для блокадного города была роскошью. За ней ослабленные голодом люди отправлялись к водопроводным люкам или к Неве.


Фото хроника ТАСС

13 ноября. В ночь с 12 на 13 ноября была сильная бомбежка, одна бомба попала прямо в почтамт, в пожар произошло большое разрушение, на утро около почтамта сделали ограду и никого не пускали. На улицу Декабриста Якубовича бомба упала в ясли, весь дом обрушился, смотреть жутко. Во время тревог мы не вставали и живы только случайностью. Утром проснулись в 7.45, слушали последние известия, по радио вчера передавали статью о том, что Ленинград окружен кольцом железной блокады, что немец хотел взять Ленинград штурмом, чего у него не вышло. Теперь же он хочет взять Ленинград измором, поэтому-то нам сейчас придется пережить не только беспощадную бомбежку, артиллерийский обстрел, но и голодную смерть, настает момент, когда от нее нет никакого спасения. Ходим все как голодные волки, во все сутки едим только тарелку супа и 150 грамм хлеба. Рабочие получают 300 грамм хлеба, а служ. 150 грамм. Слабость чувствуется ужасная, сильное головокружение, на уроке сидим как глупые, путаемся во всех мелочах, да кроме того, кроме голода трагично и нервично переносим внезапный обстрел тяжелой артиллерии. Смерть на каждом шагу. Господи! Наверно, никогда это не кончится. Я все мечтаю о будущей жизни в деревне, всю ночь проводишь дома в деревне с родителями, ешь картошку, похлебку, но просыпаешься – живот пустой и в груди щемит от голода. Голова плохо работает, если и переживем эту войну, то все равно останемся или калеками или глупыми помешанными дураками. Нет! Пережить, наверно, не придется, сдадут, наверно, город, а жизнь от немца ждать нельзя. Прощай, родная сторонка, родная деревушка, прощайте, милые родители, бабка, сестренка, подруги моего счастливого детства, все прощайте, я, наверно, умру с голода или попаду под бомбежку или обстрел.

22 ноября 1941 г. Суббота. Ровно 5 месяцев войны с немецкими захватчиками. Ленинград на волоске от гибели. Вот-вот и осуществится план Гитлера: взятие Ленинграда измором. Норма в армии уменьшена, с 600 г красноармейцы стали получать 300 г на день, а с 300 г не очень-то развоюешься. Ой! Не могу подумать, как не хочется попадаться в руки немцу, ведь к нему не на жизнь, а на смерть. Вскоре судьба наша должна решиться. Хорошего не жду, теперь я совсем отчаялась, что когда-нибудь откроются дороги: из газет и из рассказов раненых, лежащих в госпиталях, нам известны все невозможно осуществимые трудности в боях за дорогу. Вряд ли удастся нашим бойцам прорвать кольцо блокады, видно, возьмет нас измором. Производительность труда уже снижается на всех предприятиях, а победу за дорогу еще не видно. О доме уже не думаю, все равно бесполезно, только себя расстраиваю. Да! За все свои капризы я достойно наказана богом. (...)

28 ноября 1941 г. Пятница. Л. С. Т. Занятия сегодня у девочек всего 2 курса, я встала утром, сходила на почтамтскую, купила хлеб, Татьянки ушли на работу, я поела кофэ, вынула свою повидлу и съела все. (...) Убралась в комнате. У Тани нашла письма мои, которые я написала домой и мамаше, но они уже распечатаны и прочитаны ей. Ах, как мне стало обидно за контроль, чего ей надо контролировать меня, шпион что ли ей я. В 10.30 пошла в тех-м, в библиотеке сменила книгу, взяла «Обрыв» ч. 1 Гончарова, говорят, хорошая вещь, почитаю. Занятия прошли, по контрольной математике не сделала одну задачу, тревога опять началась, беда, и до 5 вечера, вот уже недели 2,5 летает и бомбит в одно и то же время. Бомбы летели рядом, но мы сидели на лекции и строчили конспект.

22 декабря 1941 г. Понедельник. Вчера был выходной день. Мы с Таней выкупили конфеты «Аккра» кофейные 600 грамм, все на мою и ее карточки на 3-ю декаду. Это прямо счастье, а то в магазине, где я прикреплена, ничего не дают. Бывает повидла, и то и очередь за ней, а не выгодно, а это я все 3 декады выкупала в магазине, где прикреплена Таня. В столовую не попасть, наш буфет выходной, мы с Таней утром съели хлеб по 125 г с супчиком, в обед я еще выкупила 125 г, а вечером съели с Таней по 6 конфет и выпили по стакану кофэ.

ДНЕВНИК МАШИ РОЛЬНИКАЙТЕ

Она не писала этот страшный дневник - в 14 лет она учила его наизусть. В каморке гетто, на нарах концентрационного лагеря, бок о бок со смертью. «Что будет с тобой - то будет с этими записками», - говорила Маше мама. И Маша твердила, слово за словом. Смерть прошла мимо неё. Но унесла с собой маму и младших брата и сестру, сгоревших - предположительно, даже место их смерти точно ей неизвестно! - в печах Освенцима. Унесла и ещё многих героев её записок, которые приходилось прятать от фашистов в самом надёжном месте - собственной памяти.

После освобождения из концлагеря Штуттгоф Маша, с выбитыми надсмотрщиками зубами, выдранными волосами, пройдя через проверки уже советских властей, вернулась в Вильнюс, нашла отца, к тому времени женатого на другой, и записала всё, что вытвердила от буквы до буквы, в три толстые тетради и спрятала их в ящик стола.

Но прошло немного времени, после того как евреев загоняли в ограждённые высокими заборами клетушки в городах, а потом - в газовые камеры, как «снова началось: новая волна антисемитизма, убийство Михоэлса, развал Антифашистского комитета, «дело врачей»... Как будто не было 6 замученных миллионов людей!» - рассказывала сама Маша, Мария Григорьевна, в интервью «АиФ». И она достала три тетрадки. «Что будет с тобой, то будет с этими записками...» Их напечатали под названием «Я должна рассказать». Перевели на 18 (!) языков мира. И кажется, что не сделали выводов... «Ведь сколько ни утекло воды со времён, о которых я рассказываю, а люди не стали друг друга больше любить. Возьмите отношение к гастарбайтерам, возьмите братские народы русских и украинцев! Везде, то вспыхивая, то стихая, бушует вражда. И для меня это больное место - то, что люди продолжают ненавидеть друг друга. Я не знаю, откуда берётся эта желчь. Но я должна рассказать!»

Она живёт в Санкт-Петербурге, куда переехала после окончания Литературного института к мужу-инженеру, живёт уже одна. Работает: пишет от руки, потом долго набирает тексты на старом компьютере... Писательница Рольникайте пишет всегда на одну тему - даже когда отходит от документалистики, вся её художественная проза, все её герои - оттуда, из застенков. «Мне как-то сказали: «Ну почему вы всё пишете о грустном, Мария Григорьевна? Пишите о любви!» У меня ком встал в горле». Потому что она вся - о любви. Несбывшейся, затоптанной, расстрелянной, убитой. Полной надежды - что когда-нибудь люди станут другими.


Осень 1943 г.

(...) Из гетто тянется нескончаемый поток. Надоедливый дождь не прекращается ни на минуту. Мы уже совсем промокли. Течет с волос, с носа, с рукавов. Мама велит детям выше поднять ноги, чтобы не промокли. Рядом с нами другая мать устраивает для своих детей тент: воткнула в землю несколько веток и накрыла пальто. Как странно в такое время бояться насморка...

Мама плачет. Упрашиваю, хотя бы ради детей, успокоиться. Но она не может. Только взглянет на нас и еще горше плачет.

А люди все идут и идут... В гетто мы думали, что нас меньше. Скоро стемнеет. В овраге уже стало тесно. Одни сидят на месте, другие почему-то ходят, бродят, перешагивая через людей и узлы. Очевидно, потеряли своих.

Но ведь и те, ранее расстрелянные, тоже не хотели...


Стемнело. Все еще идет дождь. Охранники время от времени освещают нас ракетами. Стерегут, чтобы мы не убежали. А как убежать, если их так много?

Рувик вздрагивает во сне. Он задремал, уткнувшись в мое плечо. Его теплое дыхание щекочет мне шею. Последний сон. И я ничего не могу сделать, чтобы это теплое, дышащее тельце завтра не лежало бы в тесной и скользкой от крови яме. На него навалятся другие. Может, это даже буду я сама...

Опять выпустили ракету. Она разбудила Рувика. Широко раскрыв глазки, он испуганно огляделся. Глубоко, совсем не по-детски, вздохнул.

Раечка не спит. Она уже совсем замучила маму вопросами: погонят ли в Понары? А как - пешком или повезут на машинах? Может, все-таки повезут в лагерь? Куда мама хотела бы лучше - в Шяуляй или в Эстонию? А когда расстреливают - больно? Мама что-то отвечает сквозь слезы. Раечка гладит ее, успокаивает и, подумав, снова о чем-то спрашивает. (...)

Охранники велят нам вставать и подниматься наверх, во двор. Вещи промокли, облеплены грязью. Но они и не нужны. Чемоданчик я все-таки взяла, а узел так и оставила торчащим в грязи. Во дворе толкотня. Еле-еле продвигаемся к противоположным воротам. Чем ближе к ним, тем больше давка. Неужели не выпускают? Из оврага приходят все новые и новые. Разве задержишь такую массу? Нас уже совсем сдавили. (...)

Оказывается, ворота закрыты. Пропускают только через калитку. Приближаемся и мы. Выпускают по одному. Мама беспокоится, чтобы мы не потерялись, и велит мне идти первой. За мной пойдет Рувик, за ним Раечка, а последней - мама. Так она будет видеть всех нас.

Выхожу. Солдат хватает меня и толкает в сторону. Машин там не видно. Поворачиваюсь сказать об этом маме, но ее нет. Поперек улицы - цепочка солдат. За нею - еще одна, а дальше большая толпа. И мама там. Подбегаю к солдату и прошу пустить меня туда. Объясняю, что произошло недоразумение, меня разлучили с мамой. Вон она там стоит. Там моя мама, я хочу быть с нею. Говорю, прошу, а солдат меня даже не слушает. Смотрит на выходящих из калитки женщин и время от времени толкает то одну, то другую в нашу сторону. Остальных гонит туда, к толпе.

Еще боясь понять правду, я кричу изо всех сил: «Тогда вы идите ко мне! Иди сюда, мама!» Но она мотает головой и странно охрипшим голосом кричит: «Живи, мое дитя! Хоть ты одна живи! Отомсти за детей!» Она нагибается к ним, что-то говорит и тяжело, по одному, поднимает, чтоб я их увидела. Рувик так странно смотрит... Машет ручкой...

Их оттолкнули. Я их больше не вижу. Влезаю на камень у стены и оглядываюсь, но мамы нигде нет. Где мама? В глазах рябит. Очевидно, от напряжения. В ушах звенит, гудит... Откуда на улице река? Это не река, это кровь. Ее много, она пенится. А Рувик машет ручкой и просится ко мне. Но я никак не могу протянуть ему свою руку... Почему-то качаюсь. Наверно, островок, на котором стою, тонет... Я тону...

Почему я лежу? Куда исчезла река?

Никакой реки нет. Лежу на тротуаре. Надо мной наклонились несколько женщин. Одна держит мою голову, другая считает пульс. Где мама? Я должна увидеть маму! Но женщины не разрешают вставать: у меня был обморок. А ведь раньше никогда не бывало. (...)

Лагерь! Бараки. Они длинные, деревянные, одноэтажные. Окна слабо освещены. Кругом снуют люди. Все почему-то в полосатых пижамах. У одного барака происходит что-то странное: такие полосатые прыгают из окон. Выпрыгнут и бегут обратно в барак, снова появляются в окнах и опять прыгают. А гитлеровцы их бьют, торопят. Люди падают, но, поднятые новыми ударами, опять спешат прыгать. Что это? Сумасшедшие, над которыми фашисты так подло глумятся?

Нам велели все вещи сложить в одну кучу на площадке перед бараком. В бараки с вещами не пустят.

Наспех вытаскиваю из чемодана свои записки, сую за пазуху. Но все забрать не успеваю: постовой прогоняет.

Нас выстраивает немка, одетая в эсэсовскую форму. Неужели тоже эсэсовка? Наверно, да, потому что она орет и избивает нас... Сосчитав, дает команду бежать в барак и снова начинает бить, чтобы мы поторопились. У дверей давка. Каждая спешит шмыгнуть в барак, чтобы избежать плети. Другая эсэсовка стоит у дверей и проверяет, все ли мы отдали. Заметив в руках хоть малюсенький узелок или даже сумочку, гонит назад положить и это. При этом, конечно, тоже бьет.

Барак совершенно пустой - потолок, стены и пол. На полу сенники, а в углу - метла. Все. Надзирательница кричит, чтобы мы легли. Кто не успевает в то же мгновение опуститься, того укладывает метла. Бьет по голове, плечам, рукам - куда попало. Когда мы все уже лежим, она приказывает не двигаться с места. При малейшем движении стоящие за окнами часовые будут стрелять. Выйти из барака нельзя. Разговаривать тоже запрещается.

Поставив метлу на место, злая эсэсовка уходит. Женщины называют ее Эльзой. Может, услышали, что кто-то ее так называл, а может, сами прозвали.

Значит, я в концентрационном лагере. Арестантская одежда, прыганье через окно и какие-то еще более страшные наказания. Эльза с метлой, голод. Как здесь страшно! А я одна... Если бы мама была здесь... Где она теперь? Может быть, именно сейчас, в эту минуту стоит в лесу у ямы? И тот же ветер, который здесь завывает под окнами, ломает в лесу ветви и пугает детей! Страшно! Невыносимо страшно!.. (...)

Мама... Раечка, Рувик. Еще совсем недавно мы были вместе. Рувик хотел взять свои книжки. «На свободе будешь читать...»

Свисток! Длинный, протяжный. Смотрю - в дверях опять злая Эльза. Она кричит: «Арреll» «Проверка!» А мы не понимаем, чего она хочет, и сидим. Эльза опять хватает метлу. Бежим из барака.

Во дворе темно, холодно. Из других бараков тоже бегут люди. Они выстраиваются. Избивая, ругаясь, Эльза и нас выстраивает. Ей помогает еще один эсэсовец. Вдруг он вытягивается перед подошедшим офицером. Рапортует, сколько нас, и сопровождает офицера, который нас сам пересчитывает. Пересчитав, офицер идет к другим баракам. (...)

Нас загнали назад в барак и снова приказали сесть на сенники, не разговаривать и не шевелиться. Сидим. Вдруг я нащупала в кармане папину фотографию (как она сюда попала?). Посмотрела на папу, и стало так грустно, что я разрыдалась. Его нет, мамы тоже нет, а я тут должна одна мучиться в этом страшном лагере. Я здесь никогда не привыкну. И не смогу жить.

Сидевшая рядом женщина спросила, почему плачу. Я ей показала фотографию. А она только вздохнула: «Слезы не помогут...»

В дверях снова выросли эсэсовцы. Приказали строиться. Объявили, что мы обязаны отдать все деньги, часы, кольца - словом, все, что еще имеем. За попытку спрятать, зарыть или даже выбросить - смертная казнь! Офицер с коробкой в руках ходит между рядами. Сбор, конечно, очень жалкий. (...)

В дверях снова Эльза. Ее очень рассмешило, что мы все еще стоим. Поиздевавшись, она велела строиться по двое. Отсчитала десятерых и увела. Стоявшие ближе к дверям сообщили, что женщин ввели в находящийся на том конце площади барак.

Вскоре Эльза вернулась, отсчитала еще десятерых и опять увела. А первые не вышли... Неужели там крематорий? Значит, нас сюда привезли специально для того, чтобы уничтожить без следа. Несколько женщин, стоявших ближе к дверям, убежали в конец строя. Разве это поможет?

Я - в седьмом десятке. Передние ряды тают, их все меньше. Скоро будет и моя очередь...

Уже ведут... Эльза открывает дверь страшного барака. Никакого запаха. Может, этот газ без запаха? Темноватые сени. У стен набросано много одежды. Рядом стоят надзирательницы. Нам тоже велят раздеться. Одежду держать в руках и по двое подходить к этим надзирательницам.

Руки трясутся, трудно раздеться. А что делать с записками? Сую под мышки и прижимаю к себе. Подхожу. Эсэсовка проверяет мою одежду. Забирает шерстяное платье, которое мама велела надеть на летнее. Прошу оставить теплое платье, а взять летнее. Но получаю пощечину и умолкаю. Теперь эсэсовка проверяет рукава и карманы - не спрятала ли я чего-нибудь. Находит папину фотографию. Протягиваю руку, чтобы надзирательница мне вернула, но она разрывает фотографию на мелкие куски и бросает на пол. На одном обрывке белеют волосы, с другого смотрит глаз. Отворачиваюсь...

Нам приказывают быстро надеть оставленную нам одежду и выйти через заднюю дверь. Оказывается, там стоят все ранее уведенные. А те в бараках еще терзаются, думая, что ведут в крематорий. (...)

Наконец впускают в барак. К большущей нашей радости и удивлению, там стоит котел супа и стопка мисочек. Велят построиться в один ряд. На ходу надо взять мисочку, в которую Эльза нальет суп. Его надо быстро выхлебать, а миску поставить на место. В те же, даже несполоснутые, наливают суп следующим. Ложек вообще нет. (...) Дождалась и я своей очереди. Увы, суп удивительно жидкий. Просто черноватая горячая водичка, в которой величественно плавают и никак не хотят попасть в рот шесть крупинок. Но все равно очень вкусно. Главное - горячо. Только жаль, что еда так безжалостно убывает. Уже ничего не остается. А есть так хочется, даже больше чем до этого супа.

Несу миску на место. Смотрю - гитлеровец подзывает пальцем. Неужели меня? Да, кажется, меня. Несмело подхожу и жду, что он скажет. А он ударяет меня по щеке, по другой, снова по той же. Бьет кулаками. Норовит по голове. Пытаюсь закрыться мисочкой, но он вырывает ее из моих рук и швыряет в угол. И снова бьет, колотит. Не удержавшись на ногах, падаю. Хочу встать, но не могу - он пинает ногами. Как ни отворачиваюсь - все перед глазами блеск его сапог. Попал в рот!.. Еле перевожу дух. Губы сразу одеревенели, язык стал большим и тяжелым. А гитлеровец бьет, лягает, но теперь уже, кажется, не так больно. Только на пол капает кровь. Наверно, моя...

Наконец гитлеровцы ушли. Женщины подняли меня и помогли добраться до сенника. Они советуют закинуть голову, чтобы из носа перестала идти кровь. Они так добры, заботливы, что хочется плакать. Одна вздыхает: что он со мной, невинным ребенком, сделал! Другая проклинает его, а какая-то все старается угадать, за что он меня так избил... Может, неся на место мисочку, я слишком близко подошла к очереди, и он подумал, что хочу вторично получить суп?

Почему они так громко разговаривают? Ведь мне больно, все невыносимо болит! Хоть бы погасили свет! Не рассечена ли бровь? Она тоже болит. А передние зубы он выбил... (...)

На этот раз путь был недолгий. Мы въехали в какой-то большой двор. Он окружен высокой каменной стеной, над нею - несколько рядов колючей проволоки и лампы. Бараков нет. Есть только один большущий дом. В конце двора - навес с болтающимися по углам лампами. Оттуда доносятся очень приятные запахи. Неужели это кухня и нам дадут суп? Нас выстраивает немец в штатском. Темный полувоенный костюм и шапочка, очень похожая на арестантскую. Сосчитал нас и велел не трогаться с места, а сам ушел. Боязливо оглядываясь, к нам приблизились несколько мужчин. От них мы узнали, что лагерь называется Штрасденгоф и находится в предместье Риги Югле. Лагерь новый. Пока что здесь только сто шестьдесят мужчин из Рижского гетто. Женщин еще нет, мы первые. Будем жить в этом большом доме. Это бывшая фабрика. Мужской блок на первом этаже, наш будет на четвертом. Где нам придется работать - они не знают. Сами они работают на стройке. Работа очень тяжелая, тем более что работают голодные. Считавший нас немец, Ганс, - старший лагеря. Он тоже заключенный, уже восемь лет сидит в разных лагерях. За что - неизвестно. У него есть помощник - маленький Ганс. Комендант лагеря - эсэсовец, унтершарфюрер, ужасный садист. (...)

Мне велели носить камни. Мужчины мостят дорогу между строящимися бараками. Другие женщины привозят камни из оврага в вагонетках, а мы должны подносить их каменщикам. Конвоиры и надзиратели ни на минуту не спускают с нас глаз. Вагонетки должны быть полные, толкать их надо бегом и только вчетвером; разносить камни мы должны тоже бегом; мужчины обязаны быстро их укладывать. Все нужно делать быстро и хорошо, иначе нас расстреляют.

Камни ужасно тяжелые. Нести один камень вдвоем не разрешается. Катать тоже нельзя. Разговаривать во время работы запрещается. По своим нуждам можно отпроситься только один раз в день, притом надо ждать, пока соберется несколько человек. По одной конвоир не водит. (...)

Пальцы я разодрала до крови. Они посинели, опухли, страшно смотреть.

Наконец раздался свисток на обед. Нас быстро выстроили и повели в лагерь. Стоявшие первыми сразу получали суп, а мы должны были ждать, пока они его выпьют и освободят мисочки. Мы их торопили: боялись, что не успеем.

Так и вышло. Я только отпила несколько глотков, а конвоиры уже погнали строиться. Выбили у меня из рук мисочку, суп вылился, а я, еще более голодная, должна была стать в строй.

Опять таскаю камни. Теперь они кажутся еще более тяжелыми. И дождь более надоедлив. Один камень выскользнул из рук - прямо на ногу.

Я еле дождалась вечера. Вернувшись в лагерь, мы получили по кусочку хлеба и мутной водички - «кофе». Я все это проглотила тут же, во дворе, - не было терпения ждать, пока поднимусь на четвертый этаж.

Я уже наловчилась носить камни, так теперь велели их дробить. Я, конечно, не умею. Стукну молотком - а камень целехонек. Ударю сильнее - но отскакивает только осколочек, и тот - прямо в лицо. Оно уже окровавлено, болит, я боюсь поранить глаза. А конвоир кричит, торопит. Один мужчина предложил научить меня, но конвоир не разрешил: я должна сама научиться. Закрываю глаза, плачу от боли и обиды и стучу... (...)

1940 год. Всего через год, оказавшись в Вильнюсском гетто, 14-летняя Маша начнёт вести дневник и учить его наизусть.

Маша и папа стоят справа. Разлучённые, они встретились уже после войны - осколки дружной семьи. Похоронить маму и маленьких брата и сестру они не смогли - тех сожгли в Освенциме.
Фото из архива М. Рольникайте

Уже ноябрь. (...) Привезли машину деревянных башмаков. Когда их сгружали, я осмелилась подойти к Гансу. Он велел показать ботинки. Потом приказал заведующей камерой одежды выдать мне пару башмаков, а ботинки забрать. Жаль было расставаться - последняя вещь из дому, но что поделаешь, если они так порвались.

В камере одежды даже не спросили, какой мне нужен размер. Схватили из груды первую попавшуюся пару и бросили мне. Эти башмаки очень большие, но просить другие бессмысленно - стукнут за «наглость». Засуну туда бумаги, чтобы нога не скользила, и буду носить. Это «богатство» - тяжелые куски дерева, обтянутые клеенкой, - тоже записывают, что, мол, «Hftling 5007» получила одну пару деревянных башмаков. «Заключенная 5007» - это я. Фамилий и имен здесь не существует, есть только номер. Я уже привыкла и отзываюсь. На фабрике им же отмечаю сотканный материал. (Я уже работаю самостоятельно.) На каждых пятидесяти метрах пряжи появляется синее пятно. На этом месте сотканный материал надо перерезать, с обоих концов написать свой номер и сдать. Сдавая, я, как и все, мысленно желаю, чтобы фашисты этот материал использовали на бинты.

Вначале, только научившись самостоятельно работать, я очень старалась и почти каждый день сдавала по пятьдесят метров. Теперь меня научили саботировать - отвинтить немножко какой-нибудь винтик или надрезать ремень, и станок портится. Зову мастера, он копается, чинит, а потом вписывает в карточку, сколько часов станок стоял.

Каждый день у кого-нибудь «портится» станок, и все по-разному. (...)

Я говорила с одной рижанкой, которая знала тетю и дядю, до войны живших в Риге. К сожалению, оба уже в земле. Дядю расстреляли в первые дни, а тетя с двумя детьми была в Рижском гетто. Очень голодала, потому что не могла выходить на работу: негде было оставить детей. Так с обоими мальчиками и увели на расстрел.

Вчерашний ужас и вспомнить страшно, и забыть не могу. Вечером, когда работающие на стройке возвращались с работы, их у входа тщательно обыскали: конвоир сообщил, что видел, как прохожий сунул кому-то хлеб. Его нашли у двух мужчин - у каждого по ломтю. Во время вечерней проверки об этом доложили унтершарфюреру.

И вот проверка окончена. Вместо команды разойтись унтершарфюрер велит обоим «преступникам» выйти вперед, встать перед строем и раздеться. Они медлят - снег, холодно. Но удары плетью заставляют подчиниться. Нам не разрешают отвернуться. Мы должны смотреть, чтобы извлечь урок на будущее.

Из кухни приносят два ведра теплой воды и выливают им на головы. Бедняги дрожат, стучат зубами, трут на себе белье, от которого идет пар, но напрасно - солдаты несут еще два ведра теплой воды. Их снова выливают несчастным на головы. Они начинают прыгать, а солдат и унтершарфюрера это только смешит.

Экзекуция повторяется каждые двадцать минут. Оба еле держатся на ногах. Они уже не похожи на людей - лысая голова старшего покрылась тоненькой коркой льда, а у младшего волосы, которые он, страдая, рвет и ерошит, торчат смерзшимися сосульками. Белье совсем заледенело, а ноги мертвенно белы. Охранники катаются со смеху. Радуются этому рождественскому «развлечению». Каждый советует, как лить воду. «В штаны!» - кричит один. «Голову окуни!» - орет другой.

Истязаемые пытаются отвернуться, отскочить, но их ловят, словно затравленных зверей, и возвращают на место. А если хоть немного воды проливается мимо, вместо вылитых «зря» нескольких капель приносят целое ведро. Несчастные только поднимают ноги, чтобы не примерзли к снегу.

Не выдержу! С ума сойду! Что они вытворяют!

Наконец гитлеровцам надоело. Велели разойтись. Гансу приказали завтра этих двух от работы не освобождать, даже если будет температура сорок градусов.

Старший сегодня умер. Упал возле вагонетки и больше не встал. Второй работал, хотя еле держался на ногах, бредил от жара. Когда конвоиры не видели, товарищи старались помочь ему как-нибудь продержаться до конца работы. Иначе ему не избежать расстрела. (...)

Эсэсовцы придумали новое наказание.

Может, это даже не наказание, а просто издевка, «развлечение». Скоро весна, и держать нас на морозе уже не так интересно.

После проверки Ганс велел перестроиться, чтобы между рядами оставался метровый промежуток. Затем приказал присесть на корточки и прыгать. Сначала мы не поняли, чего он от нас хочет, но Ганс так заорал, что, даже не поняв его, мы стали прыгать. Не удерживаюсь на ногах. Еле дышу. А Ганс носится между рядами, стегает плеткой и кричит, чтобы мы не симулировали. Только приседать нельзя, надо прыгать, прыгать, как лягушки.

Сердце колотится, задыхаюсь! Хоть бы на минуточку отдышаться. Колет бок! Везде болит, больше не могу! А Ганс не спускает глаз.

Одна девушка упала в обморок. Скоро и со мной, наверно, будет то же самое. Подойти к лежащей в обмороке Ганс не разрешает. Все должны прыгать. Упала еще одна. Она просит о помощи, показывает, что не может говорить. Кто-то в ужасе крикнул: «Она онемела!»

Наконец Ганс тоже устал. Отпустил. Лежащих без чувств не разрешил поднимать - «симулируют, сами встанут». А если на самом деле в обмороке, значит, они слабые и не могут работать, надо записать их номера. Женщины хватают несчастных и волокут подальше от Ганса. Сами не в состоянии выпрямиться, почти на четвереньках, мы тащим все еще не пришедших в сознание своих подруг. Но только до лестницы. По лестнице не можем подняться. Сидим на каменном полу и ртом хватаем воздух. Некоторые пытаются ползти, но, с трудом поднявшись на несколько ступенек, остаются сидеть. Я все еще задыхаюсь, не могу начать нормально дышать. Прошу одну женщину, чтобы помогла мне опереться о перила - может, придерживаясь, немного поднимусь. Но что это? Еле выдавливаю слово. Чем больше стараюсь, тем труднее что-нибудь сказать. (...)

Вдруг в дверях вырос Ганс. Осмотрел нас, покрутился и как ни в чем не бывало спросил, почему здесь так тихо. Ведь сегодня воскресенье, праздник - надо петь. Молчим. «Песню! - заорал он со злостью. - Или будете прыгать!» Одна затянула дрожащим голоском, другая запищала. Их несмело поддержало еще несколько хрипящих голосов. Пытаюсь и я. Рот раскрывается, а в него текут соленые слезы... (...)

Опять убежали! На этот раз из шелковой фабрики, и уже не трое, а девять человек - семь мужчин и две девушки.

В лагере паника. Снова должен приехать тот же главный шеф. Унтершарфюрер носится как бешеный. Орет на Ганса, что тот не умеет выстраивать «этих свиней». Нам грозит, что всех до одного расстреляет. Охранников пугает, что завтра же отправит их на фронт. Маленького Гансика ругает за то, что здесь много грязи. Увидев въезжающую машину шефа, умолкает. Бежит навстречу, вытягивается и рьяно кричит: «Хайль Гитлер!» Но шеф только зло выбрасывает вперед руку.

На этот раз, даже не считая, отбирает заложников: бежит вдоль строя и тыкает плеткой. Приближается к нам... Идет. Смотрит на меня... Поднимает руку... Плетка скользнула мимо самого лица. Ткнула Машу. Она сделал три шага вперед... Ее заберут!.. Расстреляют!..

Шеф подошел к мужчинам. Работающим на шелковой фабрике приказал выстроиться в один ряд. Двух отсчитывает, третьему велит выйти вперед, двух отсчитывает, третьему - вперед. И так весь ряд...

Отобранных выстроили перед нами. Маша тоже стоит среди них. Шеф произносит речь. Мол, виноваты мы сами. Он нас предупреждал: здесь все отвечают за одного. Нам вообще не следовало бы убегать. Ведь работой, крышей и едой мы обеспечены. Надо только хорошо работать, и мы могли бы жить. А за попытку бежать - смертная казнь. Не только тем, которых все равно поймают, но и нам. Черные машины въехали во двор... (...)

В лагере нас встретила мертвая тишина. Раньше мы на проверку выстраивались вдоль всего здания, а сегодня нас хватило только до дверей...

После проверки снова дали работу. Мужчины носили воду, а мы мыли полы, лестницу, даже крышу - смывали пятна крови.

Оказывается, когда обреченных гнали к машинам, мужчины пытались бежать. Одни полезли через забор, другие бросились в блоки, котельную, туалеты. Конвоиры, стреляя, побежали за ними. В блоках и на лестнице убивали прямо на месте. Двое повисли мертвыми на заборе. Найденного в котельной хотели бросить живым в огонь вместе с

Прятавшими его истопниками. Но больше всего пришлось возиться с одним рижанином, спрятавшимся в трубе. Его никак не могли оттуда извлечь. Выстрелили разрывными пулями, раздробили голову. Тело потом сволокли по лестнице. Бросили в машину вместе с живыми. На лестнице в лужице застывшей крови остался комочек его мозга. Мы завернули его в бумажку и зарыли во дворе у стены. Вместо надгробья положили белые камушки...

Поздно вечером нас впустили в блок. Непривычно пусто. Разговариваем вполголоса, как будто здесь покойник. Спать ложимся все вместе, в одном углу. (...)

Получен приказ срочно эвакуировать лагерь. (...)

У ворот стоят офицеры. Они нас пересчитывают и впускают внутрь. У входа постовой монотонно предупреждает, что подходить к ограде запрещается - она под током.

Мы входим в первую клетку. Ворота за нами закрывают. Открывают следующие, в другую такую же клетку. Снова закрывают. Пропускают в третью клетку. И так все дальше, все глубже в лагерь. Когда проходим мимо бараков, заключенные с нами заговаривают, спрашивают, откуда мы. Хотя за разговоры охранники нас бьют, мы не удерживаемся и отвечаем. Из бараков к нам обращаются по-русски, по-польски, по-еврейски. У одного барака стоят ужасно худые женщины, очевидно больные. Они ни о чем не спрашивают, только советуют остерегаться какого-то Макса. (...)

Нас провели в самые последние - девятнадцатый и двадцатый бараки. Здесь уже стояло несколько эсэсовцев и один штатский, но с номером заключенного. Крикнув, чтобы мы выстроились для проверки, этот штатский сразу же начал нас бить и пинать. За что? Ведь мы равняемся, а он ничего другого не велел.

Я вытянулась, замерла. Но этот штатский подлетел, и я, даже не успев сообразить, в кого он метит, скрючилась от страшной боли. А эсэсовцы стояли в стороне и гоготали.

Этот изверг избил всех - от одного конца строя до другого, причесался, поправил вылезшую рубашку и начал считать. Но тут один офицер заметил, что уже пора обедать, и они ушли, оставив нас стоять.

На другом конце строя стоят несколько десятков женщин. Они рассказывают о здешней жизни, и каждое их слово шепотом передается из уст в уста. Они из Польши. В этих блоках еще только неделю, раньше были в других. Здесь хуже, потому что старший этих блоков - Макс, тот самый, который сейчас избивал. Это дьявол в облике человека. Нескольких он уже забил насмерть. Сам он тоже заключенный, сидит одиннадцатый год за убийство своей жены и детей. Эсэсовцы его любят за неслыханную жестокость.

Так вот что значит настоящий концентрационный лагерь! Выходит, в Штрасденгофе еще было сравнительно терпимо... (...)

Пришли одетые в черное эсэсовцы, велели выстроиться и по одной проходить мимо них, показывая ноги. У кого на ногах очень много нарывов, тех сразу прогоняли, а у кого нарывов относительно немного, у тех проверяли еще и мышцы рук.

Я попала в число более крепких. Нас выстроили, сосчитали. Двух крайних погнали назад, чтобы осталось ровное число - триста. Охранник открыл ворота и вывел нас в соседнее отделение. Мы вздохнули с облегчением: будем хотя бы подальше от страшного Макса. Теперь мы и от остальных своих отгорожены проволокой. Они, бедные, стоят у ограды и с завистью смотрят на нас: мы поедем на работу, а они останутся здесь.

Кто-то пустил слух, что нас пошлют в деревню, к крестьянам. Офицеры об этом говорили между собой. Хуже, очевидно, не будет. Слух, кажется, подтвердился.

Приходил охранник. Взял десять женщин, спросил, умеют ли они доить коров. Все, конечно, поспешили заверить, что умеют. А если меня спросят?.. Скажу правду - не возьмут. Совру, что умею, - это скоро выяснится, и меня вернут в лагерь. Что делать? Спрашиваю у других, что скажут они. Но женщины только смеются над моими сомнениями.

Охранник вывел тридцать шесть женщин, в том числе и меня. Каждой выдали по рваному солдатскому одеялу. У ворот ожидали какие-то люди. Они начали нас выбирать. Осматривают, щупают мышцы, спрашивают, не лентяйки ли. (...) На меня никто не обращает внимания, все проходят мимо. Наверно, не возьмут и придется вернуться в этот ад. Может, самой напроситься? Другие так делают. Говорю: «Ich bin stark» -«Я сильная». Но никто не слышит. «Ich bin stark», - повторяю уже громче. «Was, was?» - спрашивает какой-то старик. Начинаю быстро объяснять, что хочу работать, что я не ленива. «Ja, gut!» - отвечает он и проходит... Но, очевидно, передумав, возвращается. Отводит меня в сторону, где уже стоят три отобранные им женщины.

Подходит конвоир, записывает наши номера и ведет вслед за хозяином. Идем той же дорогой, которой пришли сюда. Домики так же уютно отдыхают под лучами солнца. Садимся в вагончик узкоколейки. Конвоир не спускает с нас глаз. У самого моего лица грозно блестит его штык.

Наш хозяин - невысокий, кривоногий, лысый старик; глаза - еле прорезанные щелочки, а голос - хриплый и злой. Нами он, очевидно, недоволен. Жалуется конвоиру, что от такой падали не будет никакой пользы. У него уже было четверо таких, как мы, те были из Венгрии, но скоро ослабели, и пришлось увезти их прямо в крематорий. Ну и попались! А я, дура, еще сама напросилась.

Поезд остановился, и мы слезли. Оказывается, за вокзалом хозяин оставил свою двуколку. Конвоир связал нам руки и еще привязал нас друг к другу. Сам уселся рядом с хозяином, и мы двинулись. Отдохнувшая лошадь трусила рысцой. Мы должны были бежать, иначе веревки врезались бы в тело. Мы задыхались, еле дышали, но боялись это показать: хозяин скажет, что мы слабые, и сразу пошлет назад, в крематорий. (...)

Наконец свернули на узкую дорожку, проехали мимо пруда и оказались на большом дворе. Величественно красуется дом, зеленеет сад; поодаль стоят хлев, сарай, конюшни. Видно, крепкое хозяйство. Хозяин еще раз проверил наши номера и расписался, что принял нас от конвоира. Развязывая руки, прочел проповедь: мы обязаны хорошо и добросовестно работать, не саботировать и не пытаться бежать. За саботаж он пошлет нас прямо в крематорий, а при попытке бежать - застрелит на месте. Так напугав, повел в предназначенную для нас каморку. Она в самом конце хлева, полутемная, потому что свет проникает через малюсенькое, засиженное мухами оконце. За стеной хрюкают свиньи... Сенников и подушек нет, только в углу набросано сено. Это будет наше ложе. Просить сенники бессмысленно - все равно не даст. Я осмелилась сказать, что мы очень голодны: сегодня еще ничего не ели. Хозяин скривился и велел следовать за ним. В сенях приказал снять башмаки: в кухню можно входить только босиком. В комнаты входить нам вообще запрещается. Это я должна передать и своим подругам. (...)

Если б не рижанка Рая, мы бы хоть в эту минуту могли забыться, не терзать сердце. Но она ни на минуту не умолкает. Уже в третий раз за эти несколько дней она все с новыми подробностями рассказывает о том, как потеряла своего ребенка. В Рижском гетто она еще была с мужем и ребенком. Узнав, что детей заберут, они решили покончить с собой. Муж сделал укол ребенку, затем ей и себе... К сожалению, они проснулись. Ребенка не было. Они даже не слышали, когда его забрали. Теперь ее мучает страх, что ребенок, может быть, проснулся раньше их и плакал в испуге, будил их, а они не слышали... Может, палачи его били, выкручивали ручки. Ведь он, наверно, вырывался от них... Муж почти лишился рассудка. Он никак не мог понять, почему яд не подействовал... (...)

Нас возвращают в лагерь. (...)

Нас повели в баню, велели раздеться и впустили в большой предбанник. Войдя туда, мы обомлели: прямо на каменном полу сидели и даже лежали страшно изможденные и высохшие женщины, почти скелеты с безумными от страха глазами. Увидев за нашими спинами надзирательниц, женщины стали испуганно лепетать, что они здоровые, могут работать и просят их пожалеть. Тянули к нам руки, чтобы мы помогли им встать, тогда надзирательницы сами убедятся, что они еще могут работать...

Я шагнула, чтобы помочь сидящей вблизи женщине, но надзирательница отшвырнула меня назад. Властно чеканя слова, она велит не поднимать паники - всех помоют и вернут в лагерь. Когда поправятся - смогут вернуться на работу. Мыться должны все без исключения: грязных в лагерь не пустят.

Нам она приказывает этих женщин раздеть и вести в соседнее помещение, под душ. От страшного запаха меня мутит. Хочу снять с одной женщины платье, но она не может встать: ноги не держат. Пытаюсь поднять, но она так вскрикивает от боли, что я замираю. Что делать? Поглядываю на других. Оказывается, они мучаются не меньше меня. Надзирательницы дают нам ножницы: если нельзя снять одежду, надо разрезать.

Ножницы переходят из рук в руки. Получаю и я. Разрезаю платье. Под ним такая худоба, что даже страшно дотронуться. Кости прикрывает только высохшая морщинистая кожа. Снять башмаки женщина вообще не позволяет - будет больно. Я обещаю верх разрезать, но она не дает дотронуться. Уже две недели не снимает башмаков, потому что отмороженные, гноящиеся ступни приклеились к материалу.

Что делать? Другие уже раздели нескольких, а я все еще не могу справиться с одной. Надзирательница это, видно, заметила. Подбежала, стукнула меня по голове и схватила несчастную за ноги. Та душераздирающе закричала. Смотрю, в руке надзирательницы башмаки с прилипшими к материалу кусками гниющего мяса. Меня затошнило. Надзирательница раскричалась, но я плохо понимала ее. (...)

Когда надзирательница отвернулась, я спросила у одной женщины, откуда она. Из Чехословакии. Врач. Привезли в «Штуттгоф», а затем, как и нас, увезли на работу. Они рыли окопы. Работали, стоя по пояс в воде. Спали на земле. Когда обмороженные руки и ноги начали гноиться, вернули в лагерь. (...)

Эпидемия! Она охватит всех, невзирая ни на возраст, ни на вид. Тиф не разбирает... К тому же нас, конечно, не будут лечить. Может, даже нарочно заразили, чтобы мы вымерли. Не заболевают ли от этого страшного супа? Может, он такой острый не от перца?

Как уберечься? Как найти в себе силы не есть этот суп, нашу единственную пищу? Как научиться совсем-совсем ничего не есть, даже не сосать этот грязный снег? Кажется, я заболеваю. Голова тяжелая и гудит. Во время проверок меня поддерживают под руки, чтобы я не упала. Неужели это тиф?!.

Я болела... Женщины рассказывают, что в бреду я напевала какие-то песенки и страшно ругала гитлеровцев. Они даже не подозревали, что я знаю столько ругательных слов. Хорошо, что голос слабенький, да и гитлеровцы сюда больше не заходят - боятся заразиться. За такие слова пристрелили бы на месте.

А мне неловко, что я ругалась. Объясняю, что у нас в семье никто никогда... Папа адвокат. Женщины улыбаются моим объяснениям...

Говорят, что я выкарабкалась. Переболела. А мне кажется, что они ошибаются. Это, наверно, было что-нибудь другое, еще не тиф. Ведь тиф - страшная болезнь! Я бы так просто, без лекарств, не выздоровела, ведь умирают более крепкие, чем я. Но женщины объясняют, что тиф как раз сокрушает крепкие, никогда не болевшие и поэтому не привыкшие бороться с болезнью организмы. Знала бы мама, как спасли ее мучения со скарлатинами, желтухами и плевритами моего детства!..

Во двор умыться снегом ползу на четвереньках. Встать не могу - перед глазами расплываются зеленые круги.

Здесь настоящий лагерь смерти. Гитлеровцы уже не следят за порядком. Проверок нет: они боятся войти. Есть не дают. Даже так называемый суп получаем раз в два-три дня. Иногда вместо него приносят по две мерзлые картофелинки. Хлеба мы уже давно не видели. А есть ужасно хочется: я начинаю выздоравливать. Донимают вши. Уже не стесняясь, давим. Но, к сожалению, их не становится меньше.

Умерла красавица Рут. Начали гноиться ноги, потом руки. И вот она умерла... В последнее время уже не вставала. А ведь еще в Штрасденгофе она была такая красивая! Всегда бодрая, не поддающаяся плохому настроению. Как она верила, что мы дождемся свободы и что она встретится с мужем! Теперь ее, страшно распухшую, сунут в печь крематория. Все. Молодость, красота, жизнелюбие превратятся в пепел...

Кто-то уверяет, что уже Новый год. Слышал, как один постовой поздравлял с Новым годом надзирателя.

Значит, уже 1945-й... В этом году война наверняка кончится. Ведь гитлеровцев уже добивают. Но... Не зря говорят, что смертельно раненный зверь страшен вдвойне. Неужели мы будем его предсмертными жертвами? Не может быть! Зачем думать, что, отступая, обязательно уничтожат нас? А может, не успеют? И тогда мы будем свободны! Может, и мама с детьми в каком-нибудь лагере? Их тоже освободят. И папа вернется. (...)

Рая, с которой мы вместе работали у помещика, рассказывает, что слышала от разносчика супа, будто ночью в крематории был пожар. Сгорела газовая камера. Предполагают, что кто-то поджег. Нас это все равно не спасет.

Жуть! Я спала, уткнувшись в труп. Ночью я этого, конечно, не чувствовала. Было очень холодно, и я уткнулась в спину соседки. Руки подсунула ей под мышки. Кажется, она зашевелилась, прижимая их. А утром оказалось, что она мертва...

Пришла надзирательница. Велела всем, кто уже переболел, выстроиться. Думая, что будут отправлять на работу, пытались встать и больные. Но она сразу заметила обман. Нас очень немного. Надзирательница отобрала восьмерых (в том числе и меня) и заявила, что мы будем «похоронной командой». До сих пор был большой беспорядок, умершие по нескольку дней лежали в бараках. Теперь мы обязаны умерших сразу раздеть, вырвать золотые зубы, вчетвером вынести и положить у дверей барака. По утрам и вечерам мимо будет проезжать лагерная похоронная команда и увозить трупы. (...)

Подходим к одной женщине, которая умерла сегодня утром. Беру ее холодную ногу, но поднять не могу, хотя тело умершей совершенно высохшее; остальные три уже поднимают, а я не в состоянии. Надзирательница дает мне пощечину и сует в руки ножницы и плоскогубцы: я должна буду раздевать и вырывать золотые зубы. Но если осмелюсь хоть один присвоить - отправлюсь вместе со своими пациентками к праотцам. (...)

Словно насмехаясь надо мной, покойница сверкает золотыми зубами. Что делать? Не могу же я их вырвать! Оглянувшись, не видит ли надзирательница, быстро зажимаю плоскогубцами рот. Не станет же она проверять. Но надзирательница все-таки заметила. Она так ударяет меня, что я падаю на труп. Вскакиваю. А она только этого и ждала - начинает колотить какой-то очень тяжелой палкой. И все метит в голову. Кажется, что голова треснет пополам, а надзирательница не перестает. На полу кровь...

Она избивала долго, пока сама не задохнулась. (...)

Мы уже целую неделю в Стрелентине. Это бывшее поместье. (...) Нас держат запертыми в хлевах. (...)

Страшно загремело. Один за другим послышались глухие взрывы. Сидевшая рядом с нами собака конвоира насторожилась. И видневшиеся у сарая гитлеровцы засуетились. Одни смотрят в небо, другие спорят между собой. (...) Что это? Конвоиры подкатывают к сараю бочки! Подожгут! Мы будем живыми гореть!..

Нас впускают в сарай. Там много женщин, не только из нашего лагеря. Тут же, прямо на земле, в смеси отрубей, сена и навоза, лежат умирающие и умершие. Им уже все равно... Сказать или нет? Промолчу. Пусть не знают, будут спокойнее. Нет, скажу. Хоть одной. Шепчу эту страшную весть соседке слева. Но она меня, кажется, не поняла. Или не слышала - кругом гремят взрывы. Говорю другой. Та с криком бросается к щелке, смотрит. (...) Ужас охватывает и многих других. Все начинают стучать, метаться. Но никто ничего не видит. Охранников нет.

Гудит... Приближается! Самолеты? Меня трясут за плечи. Кто? Снова эта венгерка. Спрашивает, понимаю ли я по-польски. Что он кричит? Он кричит, что в деревне уже Красная Армия, а гитлеровцы удрали. (...) Почему такой шум? Почему все плачут? Куда они бегут? Ведь растопчут меня! Помогите встать, не оставляйте меня одну!

Никто не обращает на меня внимания. Хватаясь за голову, протягивая вперед руки, женщины бегут, что-то крича. Спотыкаются об умерших, падают, но тут же встают и бегут из сарая. А я не могу встать.

В сарай вбегают красноармейцы. Они спешат к нам, ищут живых, помогают встать. Перед теми, кому их помощь уже не нужна, снимают шапки. «Помочь, сестрица?»

Меня поднимают, ставят, но я не могу двинуться, ноги дрожат. Два красноармейца сплетают руки, делают «стульчик» и, усадив меня, несут.

Из деревни к сараю мчатся санитарные машины, бегут красноармейцы. Один предлагает помочь нести, другой протягивает мне хлеб, третий отдает свои перчатки. А мне от их доброты так хорошо, что сами собой льются слезы. Бойцы утешают, успокаивают, а один вытаскивает носовой платок и, словно маленькой, утирает слезы.

Не плачь, сестрица, мы тебя больше в обиду не дадим!

А на шапке блестит красная звездочка. Как давно я ее не видела!..

ЛИЦОМ К ВРАГУ. ДНЕВНИК ВОЛОДИ БОРИСЕНКО

О дневнике, который вёл 13-летний Володя Борисенко в оккупированном Крыму, его родственники знали. Но где находится тетрадь, не помнил даже сам Владимир Фёдорович: то ли осталась в Феодосии, то ли совсем пропала... И только после смерти отца в 1986 году его дочь Марина, разбирая бумаги, нашла эти записи и автобиографию, в которой кратко перечислены события, описанные в его дневнике: «До декабря 1943 г. я существовал, прячась от облав и от угона в Германию, но в декабре под угрозой расстрела пришлось стать на учёт на биржу труда, откуда 4 декабря был послан работать на электростанцию в качестве чернорабочего. В марте 1944 г. все рабочие электростанции были увезены на грузовиках к Севастополю, для дальнейшей отправки в Германию. В пригороде Севастополя, Инкермане, во время налёта наших штурмовиков мне, а также трём моим товарищам удалось бежать в лес...»

После освобождения Крыма Володя вернулся домой, в школу. После войны поступил в Ленинградский институт физкультуры. «Он покорил добрую половину бассейнов мира и стал частью спортивной элиты СССР. Ни одна Олимпиада не обходилась без него, сначала в качестве участника, а потом - тренера и судьи международной категории», - рассказала нам Марина.

«Кто тебя научил плавать?» - поражённо спрашивали Володю, когда он только приехал в Ленинград. «Море...» - отвечал он. Море, солёным воздухом которого дышал с детства, море, из которого всю войну добывал мидии, чтобы прокормить семью, море, в котором на его глазах утонул корабль с людьми... С этой сцены и начинается дневник Володи Борисенко.

Январь 1942 г. (...) В ноябре 1941 г. в Феодосию ворвались немцы. Возможность эвакуироваться мы не имели, во-первых из-за болезни отца, а во-вторых брату Анатолию было всего 4 года, а сестре Дине не было ещё года. Кроме того корабли, выходившие из порта, сразу же топились немецкими самолётами. Через 2 месяца после вступления немцев, 1 января 1942 года, в Феодосии был высажен нашим флотом десант, который продержался 3 недели, до 21 января 1942 г., когда в город опять вошли немцы. (...)

Ну так, стало быть сегодня я решил начать мой дневник. Я очень жалею, что не начал его раньше. Хотя все равно я не смог бы записать все те ужасы, которые прошли перед моими глазами, да и к тому же они незабываемы. Да вот еще и сегодня только мы с отцом вышли за ворота, сразу же мы увидели огромный столб дыма и огня, это горел трехэтажный дом, который находится против Союзтранса. Весь город представляет скелеты зданий, воронки и развалины.


Все лучшие места города разбиты и исковерканы. Вокзал, «Астория», гидротехникум, 1 школа, 6 школа, огромная табачная фабрика, горсад, купальня, базар, много пекарен, выгорела вся Итальянская и весь порт. Кроме того сотни мелких домиков также были разбиты. Были разбиты все водопроводные трубы, город пил воду из подвалов, воронок, люков, известковых ям. Всего не описать.

Мы пошли с отцом за водой к известковой яме. Повсюду на улицах ходили немцы, валялись рассыпанные патроны, гранаты, осколки от бомб, от снарядов, целые неразорвавшиеся снаряды. По разбитому магазину, собирая доски, ходили люди. На площади, где находилась известковая яма, были построены 3 новых двухэтажных дома, один из них уже был разбит. Недалеко догорал склад боеприпасов, устроенный в бывшем детдоме. Возле раскопанных бомбоубежищ валялся убитый человек. Площадь была усеяна неразорвавшимися снарядами и мелкими бомбами. Набрав воды, мы вернулись домой.

За отцом пришел Белосевич и сказал, что немцы приказали в один день починить пекарню и на другой день выпечь хлеб. Я тоже пошел туда. Мой отец - и стекольщик, и жестянщик, и пекарь, и кровельщик, и лудильщик, и знает много других профессий. Когда мы пришли в пекарню, там уже было 5 человек рабочих, которые привезли разные вещи для оборудования пекарни. Они вычистили корыта для теста, выскребли полы. Одна небольшая комната пекарни была завалена упавшей стеной. Они забили двери в нее. Я нарубил дров и растопил печку. Отец повставлял стекла. Я пошел в разрушенный двор собирать дрова и нашел там несколько интересных книг. Собирая дрова, я полез по нагроможденным камням, вдруг один камень соскользнул у меня из-под ноги и я почувствовал, что проваливаюсь. Я выпустил из рук дрова и еле удержался на вытянутых руках. Еще немного и я бы был завален грудой камней. (...)

28 января 1942 г. Сегодня утром я начал читать найденную в развалинах книгу «Исторический вестник». Там мне очень понравился рассказ «Шлиссельбургская трагедия» и «Светлый ключ».

Потом я пошел в пекарню, там уже было готово тесто. Я нарубил дров для печки, на которой стоял котел с водой. Белосевич разжег форсунку. Когда хорошо вытопили печку, начали сажать хлеб. Убрали обсыпавшуюся штукатурку. Пришла уборщица, помыла окна и корыта. Поставили дрожжи и закваску на завтра. Потом начали вынимать хлеб. Когда вынули хлеб, каждый взял себе по буханке и все начали расходиться. Я тоже взял буханку и пошел домой.

Папа остался для того, чтобы выдать хлеб комендатуре.

Придя домой, я нарубил дров для трубы, отапливающей комнату, в которой жили офицер и денщик. Они заставляли топить им трубу каждый день.

Нарубив дров и пообедав, вышел во двор. Там был Боря, который во время боя в городе ночевал на горе у Джона, откуда был виден весь город и море. Теперь Борис забил выпавшие у него в квартире стекла фанерой, перенес обратно вещи, которые он с отцом раньше перенес к Джону. У него было 8 голубей, но их съели немцы.

Теперь мы как бы отдыхали. Только изредка где-то пролетит самолет, раздастся несколько выстрелов, и все.

А то с 29 декабря и до 21 января город беспрестанно бомбили немецкие самолеты. В это время много ужасов прошло перед моими глазами. Недалеко от базара в один двор попало несколько бомб и под развалинами остались 30 человек, только нескольких сумели откопать, остальные погибли. Но самое неизгладимое впечатление у меня осталось - это гибель корабля. Я решил описать ее в этом дневнике.

Мы с Борисом воспользовавшись некоторым затишьем пошли на гору к Джону. Дул тихий ветерок. На море были небольшие волны. На горизонте показался корабль. В воздухе носилось несколько советских самолетов. Я указал Борису на приближающийся корабль. Корабль подошел к пристани, но сделав полукруг отошел километра на три, так он делал три раза, прошло с полчаса, как мы смотрели за ним. Самолеты кружились в воздухе. Я подумал о том, что если он повернет в четвертый раз, что-нибудь должно случиться. Пароход повернул в четвертый раз. И вот, когда советские самолеты чуть отлетели в сторону, далеко за Лысой горой показались точки немецких самолетов. Их было 7 истребителей и 5 бомбардировщиков. Истребители быстро оттеснив наши самолеты, скрылись в тучах. Бомбардировщики продолжали свой путь. Наши самолеты были далеко в стороне. Зенитки создали огненную преграду. Но немецкие самолеты штопором понеслись вниз и поднырнули под разрывы снарядов. Выровнявшись и опустившись гораздо ниже немецкие самолеты начали пикировать на корабль. Корабль полным ходом шел к порту, чтобы в нем укрыться. Мы поняли, чтобы корабль погиб. Самолеты быстро приблизившись к кораблю выстроились в шеренгу и начали по очереди бросать бомбы. Вот бросил первый самолет, но корабль быстро застопорил машины и все пять бомб подняли огромный водяной столб впереди корабля. Кинул второй, но корабль сразу рванулся с места, позади него разорвались все бомбы. Третий снизился ниже всех и бросил свою пятерку в корабль. Но корабль резко повернулся в открытое море. Но четвертый и пятый самолет кидали сразу вместе. Корабль повернулся к порту и затормозил. Пять бомб разорвались впереди корабля, обдавая его ледяными брызгами, но пять других попали в самый центр корабля. Корабль как будто ни в чем не бывало продолжал идти вперед, ничто не показывало, что в него попали бомбы. Все пять немецких самолетов, думая что они не попали, снизились метров на 50 и начали из пулеметов стрелять по слободкам. Вскоре они скрылись за горой.

Корабль минуты три быстро шел по направлению к порту, вдруг он разом остановился, тяжелый дым повалил из его середины, видно было как с борта слетела лодка, как люди прыгают в ледяную воду и как все сразу плывут к лодке, цепляются за ее борта. Пароход быстро пошел в воду. На капитанском мостике мелькнуло несколько огоньков и потом еще несколько мелькнуло на корме корабля, люди кончали самоубийством. Прошло минуты две и корабль скрылся под водою. Из порта вышел катер спасать людей, за ним вышел второй. Они подошли к месту гибели корабля, спустили шлюпки и начали подбирать людей. На горизонте вновь показались пять бомбардировщиков. Катера быстро подняли шлюпки и ушли в порт. Бомбардировщики приблизились ближе и повернули обратно, корабля уже не было, из воды торчали две мачты, это все, что напоминало о корабле. (...)

Жареные на обед голуби, воздушные налёты, потопленные корабли, немецкие солдаты - таким оказалось его детство.
Фото из архива М. Борисенко

1 февраля 1942 г. Утром опять гремели пушки, они гремели всю ночь перед этим и почти весь день. У меня выскочили чиряки под коленкой и я почти не мог ходить. Однако же я вышел во двор и начал помогать выкачивать насосом воду из подвала. Вдруг раздалось несколько далеких выстрелов, это стреляли по самолетам. Два каких-то самолета летели над краем моря. Вокруг них разрывались снаряды. Кто стреляет, определить было нельзя. Вскоре самолеты скрылись на горизонте. Мы с Борисом пошли за дровами. Набрав на развалинах порядочное количество дров, мы вернулись домой. Я порубил дрова и отнес домой. Там я прочел несколько рассказов из старых журналов «Работница», которые папа принес из разбитого дома, чтобы растоплять печи. Потом мама приготовила обед и пришел папа.

Днем были слышны взрывы, это взрывали порт, опасались десанта. В городе ходили разные ложные слухи. Говорили, что в Черное море вошел Английский флот и что к городу подходила английская подводная лодка. (...)

3 февраля 1942 г. Утром чиряки стали болеть гораздо тише. После завтрака я начал читать книгу «Моя земля», написал ее Иван Краш. Она мне очень понравилась. Сегодня папа был выходной. Он встретил Аликину маму, которая сказала что они к нам придут. Алик это мой друг, но я с ним не виделся уже месяца два. Они пришли в 2 часа. Я показал Алику дневник, разные книги. Он сказал, чтобы завтра я приходил к нему. Ушли они часа в четыре. Мы пообедали. Потом я дочитал книгу, мама переменила компресс и мы легли спать. Да, еще сегодня от нас ушел офицер в наш двор, но в другую комнату. К нам пришел другой офицер, по-видимому, добрый.

4 февраля 1942 г. Утром, когда мы сидели за завтраком, мимо проходил офицер, он сказал «Доброе утро» и дал Дине пачечку конфет. Значит, он добрый. Сегодня я начал читать книгу Чернышевского «Что делать»... Часов в 10 я пошел к Алику. С ним я провел весь день. Вечером я опять читал «Что делать». Потом мама опять переменила компресс, я заснул. (...)

7 февраля 1942 г. Сегодня с утра летали самолеты. Часов в 10 папа принес убитого, но еще свежего голубя. Мама ощипала его и решила сделать суп. Потом я пошел в пекарню. Там я пробыл весь остальной день. Потом мы с папой пошли домой. Дома папа взял один хлеб и пошел к одному дяде, чтобы обменять его на мясо. Потом он принес мяса и мы сели обедать. Был уже вечер. (...)

10 февраля 1942 г. С утра было пасмурно, весь город окутал туман. Во дворе была такая грязь, что невозможно было пройти.

Сегодня из нашего двора уходили немцы, которые до этого здесь остановились, а пришли новые. Немцы забирали на подводы все свои вещи и много чужих. Лошади и подводы намесили грязи еще больше. Я не выходил со двора и большую часть дня читал книги.

2 мая 1944 г. В 9 часов утра. Если записать все, что случилось со мной за время от 8-го апреля и до сегодняшнего дня, то не хватит бумаги. Буду писать покороче. 9-го апреля было воскресенье и мы гуляли в городе, ничего не зная. 10-го шеф не посылал нас на работу и не отпускал домой. 11-го было тоже самое. Сильно бомбили русские штурмовики, а кроме того началась грабиловка. Отчего это произошло никто ничего не мог понять, однако было ясно, что немцы сматывают удочки.

12-го утром в общежитии осталось не больше 10-ти человек, а остальные несмотря на запертые двери и ворота сумели убежать домой. Нас посадили на автомашины и повезли за город. Там сумело убежать еще несколько человек, а мне не везло. Собралась колона, машин пятнадцать и нас повезли на Севастополь. В Старом Крыму еще было спокойно, только шло много войск, машин и подвод. Здесь создалась пробка, и воспользовавшись моментом убежал шофер Валентин, испортив машину.

До этого нас везли на двух грузовиках, причем на каждом сидело по немцу с автоматом, а сзади на легковике ехал шеф, тоже с автоматом. Теперь мы все ехали на одном грузовике, а с нами два немца, а сзади по-прежнему легковик.

За Старым Крымом партизаны обстреливали дорогу, но мы проехали благополучно. Через Карасубазар, Симферополь и Бахчисарай мы проехали не останавливаясь, а к вечеру были уже в 20 км от Севастополя. Здесь наша колона из 15 автомобилей разрослась до колоны в несколько тысяч машин.

Тысячи машин были впереди нас, а также тысячи позади, причем колонна шла в два ряда машин и ряд румынских повозок.

Все машины стояли одна около другой, а двигались в час не больше чем полкилометра, с длительными остановками. Тоже было и днем 13-го. Часов в 12 был налет штурмовиков и убежали Дешкевич и Возовенко. В час убежал Дятлов, а мне все не везло. Наконец в три часа, когда мы были в 9-ти км от Севастополя, образовалась пробка, так как передняя машина испортилась. Нас заставили сбросить ее с дороги. Отодвинув ее с дороги мы не сели на машины, несмотря на то что колона тронулась, а наоборот под повозками, лошадьми и прячась за машинами мы двинулись назад, подальше от наших машин. Нас было четверо, но потом неизвестно по какой причине Федотов отстал от нас. Дойдя до гор, мы свернули в горы, где увидели партизан и в деревне Колонтай дождались наших регулярных войск. (...)

1 июня 1944 г. В 2 часа дня. Сейчас я учусь в школе. Сегодня я сдавал первые испытания по русскому письменному, писали изложение. Надеюсь, что смогу сдать все испытания. Дела лично у меня идут неплохо, потому что я ни с кем, ничем не связан, особенно с девочками. Вову Ломакина, который работал на радио-узле сегодня должны отправить в армию, т. к. он 1926 г., то же самое с Вовой, с которым я работал на телефонной станции. Вова Чубаров был взят в армию еще в апреле, сражался под Севастополем, отличился. Алик приехал 3-го мая и поступил в школу, но недавно он бросил школу и пошел на табачную фабрику учеником механика. Гувин заворачивает в комсомоле. Я тоже думаю вступать в комсомол.

Все 1927 года 3 раза в неделю занимаются в военкомате, а также по воскресеньям. Позавчера я купался в море. Несколько раз мне, Коле Левченко, Мецову и др. приходилось выполнять задания горкома. В классе я избран командиром звена.

11 декабря 1944 г. В 7 ч. вечера. Теперь я уже допризывник и вчера целый день занимался в военкомате. 2-го меня приняли в ряды ВЛКСМ. В школу почти не хожу. За предыдущую неделю ездил один раз в Старый Крым за табаком, а другой в лес за дровами километров за 60.

Теперь я не имею почти ни одной свободной минуты: всю неделю работаю, а в воскресенье в военкомат с полвосьмого и до полвосьмого с перерывом на один час.

22 января 1945 г. Всю эту неделю я ходил в школу и там взял физику. На фабрике перешел из механиков в мотористы. Вчера не пошел в военкомат, так как перед этим отдежурил 24 часа возле мотора. Вчера часа в три приходил отец.

Сегодня день Ленина и все отдыхают. Наши войска взяли Варшаву, Лодзь и Краков. Появилось Кенигсбергское направление.

3 марта 1945 г. Всю эту неделю не ходил в школу. Написал письмо Лене и Яковенко. Отец приехал из Старого Крыма, где наголодался и просит помощи, а помочь нечем.

Сегодня работаю вечером.

3 мая 1945 г. Вчера и позавчера праздновали. Все время был с Колей, учили физику. Анатомию сдал на четыре. Коля учил меня танцевать. Он вскружил мне голову Бакинским училищем и теперь я мечтаю попасть туда. Вчера в 11 ч. 5 мин. вечера сообщили о взятии Берлина. Наши войска соединились с союзниками. 12 апреля умер Рузвельт. Сегодня сообщили, что Гебельс и Гитлер застрелились. В Италии немцы капитулируют. В общем война в Европе идет к концу. Отец все сидит.

На фабрику пришел американский дизель и уже стоит на ремонте, поплавились подшипники. В военкомате занятия кончились. С 8 апреля по 28 был на облаве. 29 на фабрике был вечер.

13 мая 1945 г. Наконец мы победили и война окончилась. 9-го пала последняя столица, которая еще была у немцев: Прага. 9-го был парад, мы с утра поехали за цветами, узнал я о конце войны примерно в 7 утра. Сейчас идет разоружение остатков немецких войск. Я опять работаю в гильзовом на подъемной машине и мимоходом учусь регулировке. 6-го был в военкомате, сдавали нормы по ГТО: гранату, прыжки, бег на километр.

Май 1941 г. Владивосток. Тепло, ярко светит солнце, и я с Лёней уже купаемся. На берегу много людей. Иностранцы с немецкого посольства, дети просят достать морских ежей, звездочки, нанырялись.

Июнь 1941, 22 число. На берегу купаются одни мальчишки. Немок с девочками нет. Идём домой. Флаги немцев сняты. Узнали, что фашисты неожиданно напали на нашу страну. (...)

Июль, 21 число. Пришла повестка, отца забрали. Мы с мамой не знали, куда уехал отец. Сегодня пришёл человек и сообщил, что отец служит у японской границы, недалеко от Владивостока. (...)

Сентябрь, 14 число. Едем по Уссурийску. Все в военной форме. Загружают танки, орудия. Много военных. Ехали очень долго. Попутка довезла до места, где стояли блиндажи. Смогли увидеться с отцом.

Июль, 1942 год. Слышал, что детей, чьи отцы погибли на фронте, принимают на пароходы работать и учиться морскому делу.

Август, 1942 год. Отказали. Говорят, что мал.

Сентябрь, 1942 год. Ходил в порт, загружал пароход, покормили, но в море не взяли. Голодно. Ходили с мальчишками по дворам около порта. Там, под брезентом, лежали горы продуктов для фронта. Пару баночек тушёнки раздобыл. Был в отделе кадров. Послали в порт на пароход, чистить танки. Задыхались от запаха, угара, затхлости. Покормили.

Июнь, 1943 год. В кадрах дали согласие на работу на судах Дальневосточного и Арктического пароходств. С бумажкой в руках прибежал на пароход. «Куда таких маленьких посылают, совсем ребёнок», - сказал боцман. Но взяли и сразу накормили.

1942-1943 годы. Получил мореходную книжку! Могу ходить за границу.

1 мая - 12 июля. Работали, стояли на руле, дежурили, красили, наводили порядок, готовили судно к приёмке. Американцы говорили, что советские суда самые чистые.

Октябрь-ноябрь. Жестокие шторма. Идём из США, Канады. Переход в Арктику. Выгрузка Севморпуть. Дальше на Владивосток. (...)

Ноябрь, 23 число. Ветер усиливается. Пока держимся. Пароход трещит по швам. Но нам такая погода на руку. Подводные лодки врага не появляются. Торпед можно не опасаться. (...)

Август, 5 число, 1945 г. Идём с опаской мимо японского острова Хоккайдо. Надо догнать конвой советских судов и вместе с ними пройти пролив Лаперуза и далее во Владивосток. (...)

Август, 7 число, 1945 г. Движемся к Южному Сахалину и Курильским островам. Высадили разведывательную группу на Курильские острова, шлюпка вернулась к пароходу.

Август, 8 число, 1945 г. Ночью подошло военное судно и пересадили еще одну разведывательную группу на наш пароход. Так как мы были торговым судном, нас не трогали. Таким образом, мы произвели несколько высадок краснофлотцев и разведгрупп на Южный Сахалин и Курильские острова.

Август, 9 число, 1945 г. Стою у руля. Не достаю, чтобы управлять. Ставлю ящик от снарядов. Движение на пароходе. Идём к северной части о. Хоккайдо.

Август, 10-11 число. Получили приказ блокировать северное побережье о. Хоккайдо. Боевая тревога! Торпеда идёт на пароход. Сосредоточили огонь малокалиберных пушек на след торпеды и изменили её траекторию.

Сентябрь, 1945 год. 27 дней длился наш рейс у берегов Южного Сахалина, Курильских островов, вблизи о. Хоккайдо, подвергаясь то обстрелам с берега зенитными орудиями противника, то обстрелам японских субмарин, то обстрелам самолётов, сбрасывающих на суда торпеды.

Сентябрь, 3 число, 1945 г. Получили приказ на переход в Магадан, затем в США и Канаду. (...) В послеобеденное время получили приказ всей команде построиться на палубе. Здесь уже находились краснофлотцы и морские пехотинцы. На палубу поднялись капитан Н.Ф. Буянов и первый помощник капитана А.Ф. Молодцов. Зачитали приказ Верховного Главнокомандующего И. Сталина о том, что 2 сентября 1945 года подписан пакт о безоговорочной капитуляции японской военщины. Нас поздравили, вечером накрыли праздничный стол. Все ликовали!

Но. Правмир - это ежедневные статьи, собственная новостная служба, это еженедельная стенгазета для храмов, это лекторий, собственные фото и видео, это редакторы, корректоры, хостинг и серверы, это ЧЕТЫРЕ издания сайт, Neinvalid.ru, Matrony.ru, Pravmir.com. Так что вы можете понять, почему мы просим вашей помощи.

Например, 50 рублей в месяц – это много или мало? Чашка кофе? Для семейного бюджета – немного. Для Правмира – много.

Если каждый, кто читает Правмир, подпишется на 50 руб. в месяц, то сделает огромный вклад в возможность нести слово о Христе, о православии, о смысле и жизни, о семье и обществе.

На фронт призвали меня осень 1941 года. Сейчас я под Сталинградом. Здесь несколько месяцев идут жестокие бои. Короткая передышка и решил записать. Маленький блокнот ношу в кармане гимнастёрки когда-нибудь это я прочту своим детям. Я пехотинец. двигаемся мы днём и ночью. Уже трое суток без отдыха в дождь и снег, вместе с танками комбата Асланова. Хороший командир Ази Асланов, умный и спокойный. Сегодня атаковали хутор Советский, и отбросили немцев на 20 километров. Гоним фашистов, не давая им закрепиться. У всех нас такое настроение, чтобы не давать немцам покоя и гнать их с нашей земли.

Ведём бои, не давая танкам противника переправиться через реку Аксай. Асланов расположил наши танки в овраге. Это была выгодная позиция, потому что немцы не могли стрелять по нашим танкам, зато наши танкисты стреляли по немецким с точностью. Наши подбили около 100 немецких танков и фашистов не пропустили.

Это был самый тяжёлый день. Немцы беспрерывно бомбят. Они с боем заняли хутор Верхне-Кумский. Нам пришлось отступить. Не хватает пехотинцев для поддержки танков. И тогда Асланов снял с танков по одному человеку нам в помощь. На следующий день мы снова взяли хутор Верхне-Кумский

К утру 30 декабря наши танки ворвались в Котельниково и уничтожили последнюю группу немецких танков, пытавшихся прорваться к Волге. У нас короткий отдых в лесу, в лесничестве. Стоит ужасный мороз, дует леденящий ветер. Мы отогреваемся в землянках, читаем письма от родных и готовимся к встрече Нового года.

После ранения и госпиталя я попал в другой полк. Топаем сутками по просёлкам и дорогам, идём по бездорожью. Идти тяжело, так как надо тащить на себе оружие и всё, что надо для боя. По дороге строили мосты из подручных средств, настилали гати. На руках приходилось перетаскивать пушки, грузы, машины. Идём уже несколько дней, сильно промёрзли. Спим урывками часа два. Развели в лесу костёр, выпили горячего кипятка и повалились в изнеможении на валежник.

Впервые спали в не сожжённой деревне Старице, спали в тепле на соломе. Продолжаем идти к реке Луга, чем ближе, тем сильней сопротивление немцев. Нас бомбят всё чаще и чаще. Я не мог без ужаса видеть как вражеские лётчики разбомбили медсанбат. В лесу как-будто безопаснее, мы прижимаемся к деревьям, ища у них защиты. Но когда видишь, что летит бомба, то становится страшно - вдруг она упадёт на тебя и тогда - конец. Вот так и выживаем между бомбёжками, пулемётными очередями, между двумя боями. Скорей бы освободить нашу Родину от немецких захватчиков.

Война подходит к концу. Бои идут на Одере и на подступах к Берлину. А нам дан приказ взять Зееловские высоты. Мы два дня без еды и без отдыха. Немцы беспрерывно бомбят нас, так что нельзя поднять голову. Утром загрохотали тысячи орудий. Стрельба "катюш", миномётов, орудий слились в сплошной гул. Миллионы снарядов, ракет и мин обрушились на вражеские траншеи. Это была артподготовка. Мы торжествовали. Кажется вся наша боль и злость обрушилась на немцев. Это было перед рассветом 16 апреля. Вспыхнули прожекторы, командир взмахнув рукой крикнул нам -" Вперёд". Добежав до немецких траншей, мы стали бить фашистов прикладами, лопатками, поливая их огнём из автоматов. Немцы отчаянно сопротивлялись. Но нам помогли наши танки и артиллерия. Мы продвигались за танками не отставая. К вечеру бой прекратился. Наступила краткая передышка. А рано утром всё началось снова. Снова ударили "катюши" и орудия и мы пошли в атаку на высоты, выбивая оттуда немцев. И 18 апреля Зееловские высоты были взяты, но какой ценой. Многие мои товарище остались там лежать.

Не знаю, вернусь ли я домой, но в воздухе сегодня отчётливо ощущается запах смерти.

Уникальные кадры - скан фронтового дневника участника 2-й Мировой Войны. Интереснейшие записи, отражающие истинное чувство предстоящей победы и перенесенных лишений. В нем все то, что пришлось пережить нашей стране в ужасные военные годы. Читаем дальше!

Впереди баррикады противника, мины, справа и слева вода. Наступали трижды, понесли 50 процентов потерь личного состава и всех офицеров. Я был офицером связи и принял командование, когда принес третий приказ наступать.
Бьет гранатомет, ножом роешь лисью нору. Верх ячейки–окопа прикрываешь досками. Слышишь выстрел, и к моменту падения гранаты пытаешься по возможности влезть в нору. Граната разбивает доски, если не попадает в щель между досок. В лисьей норе, когда бьет гранатомет, наблюдение ведут из тыла, и если надо наступать или стрелять, звонят. До противника - 100 метров. Даже ночью большак простреливается так, что ходить за пищей и боеприпасами опасно. Лопатки не разведешь.

На восьмой день, по телефону от начштаба получил приказ наступать. Все солдаты сидели по отдельным ячейкам вдоль дороги. Чтобы выскочить и пробежать по ячейкам передать приказ, два раза показывал лопату, и тут же из пулемета - очередь. На третий раз выскочил сам. Когда бежал, пулеметные очереди дождем прошивали землю под ногами, и даже между ног. Успел пробежать две ячейки, крича: « По сигналу ракеты вперед, на баррикаду!» В третью ячейку прыгнул кому–то на голову. Затем таким же путем - в пятую ячейку. Старшина Чуфаров оттуда меня не выпустил. Нервное напряжение игры со смертью так вымотало, что я согласился. Очень устал. Отдохнул, и через час вернулся в свой окоп. Телефон не работал. Кабель был перебит пулей.

Перед рассветом, пользуясь темнотой, подошли к баррикаде и окопались, производя большой шум. Туман рассеялся. Около дома из окопа торчали ноги. Немцы прибили своего сержанта.
Выхожу на дорогу с нательной белой рубахой на палке и подхожу к баррикаде для переговоров, предлагая немцем сдаться.
Немцы выбежали из-за баррикады ко мне с винтовками в руках. Ныряю за обломки в воду и готовлюсь биться до конца.
-Русь, не стреляй, в плен идем!- закричали немцы.

18 апреля было приказано по телефону встретить танки и вывести их на огневые позиции. За время войны я так привык к земле, что отказался от предложения танкистов залезть в танк, а побежал впереди них под обстрелом, указывая огневые позиции, атаку немцев отбили. (Район я знал хорошо – район обороны моего взвода).

Всплеск интереса к истории Великой Отечественной войны определяется не только чередой памятных дат, отмечаемых в российском обществе. В значительной мере он связан с появлением новых подходов в осмыслении военной темы, современными тенденциями в развитии гуманитарного знания в целом. Очевидно, что разработка таких исследовательских направлений, как социальная история, микроистория, гендерная история, военно-историческая антропология находится в тесной зависимости от введения в научный оборот соответствующих источников. Одно из центральных мест в круге этих источников принадлежит дневниковому наследию военных лет.

Дневники обычных людей, «среднестатистических» советских граждан, относящиеся к периоду Великой Отечественной войны, определяются как малочисленная группа источников. Если дневниковые записи видных общественно-политических деятелей, писателей, ученых известны давно, то внимание к таким дневникам – явление последнего времени. Представленные в архивах России буквально единично, а в лучшем случае – десятками, дневники уступают в количественном отношении такому ценному массовому историческому источнику как письма военных лет. Но, в отличие от последних, не обреченные на прохождение сквозь «сито» военной цензуры, дневники освещают широкий спектр настроений и жизненных ситуаций комбатантов и мирных граждан, хорошо отражают динамику событий и личных переживаний. Отличаясь по своему функциональному назначению от всех других источников личного происхождения, дневники обладают многообразным, уникальным потенциалом.

Определенный, хотя и незначительный, комплекс источников этого рода опубликован (обычно во фрагментах или в сокращении). Дневники можно обнаружить в многотомном издании «Власть и общество. Российская провинция», отдельных сборниках документов личного происхождения, специальной периодике. Данные публикации вводят в научный оборот источники, находящиеся на хранении как в государственных (федеральных, субъектов Российской Федерации), муниципальных и частных архивах, так и в архивах организаций и в музеях. Опираясь на документальные публикации последних лет, проанализируем потенциальные возможности военных дневников советских граждан как особого исторического источника, определим перспективы их использования в современной историографической ситуации*.

* В статье использованы документальные публикации дневников последних лет: «Весь народ сильно сдал телом»: Война и советский тыл глазами инженера И.А. Харкевича // Российская история. 2009. № 6. С. 53-70 (далее – 1); Герои терпения. Великая Отечественная война в источниках личного происхождения: сб. документов. Краснодар, 2010 (далее – 2); Сохрани мои письма…: Сборник писем и дневников евреев периода Великой Отечественной войны. Вып. 1. М., 2007 (далее – 3); Сохрани мои письма…: Сборник писем и дневников евреев периода Великой Отечественной войны. Вып. 2. М., 2010 (далее – 4); Страницы скорби и любви… Документальные свидетельства Великой войны (к 65-летию Победы в Великой Отечественной войне 1941-1945 гг.). Краснодар, 2010 (далее – 5). Ссылки на эти публикации даются в тексте статьи: первая цифра – номер издания, вторая цифра после запятой – номер страницы издания.

Среди дневников участников Великой Отечественной войны, как правило, выделяются фронтовые и те, что велись в условиях тыла. Однако ввиду постоянных перемещений населения, изменений в статусе, которые влекла война для многих советских граждан, четкое деление зачастую проблематично. Существует также немногочисленный ряд дневников, написанных советскими военнопленными и «восточными рабочими». Дневники, принадлежащие женщинам, встречаются намного реже, чем мужские.

Дневники различаются по объему, систематичности и характеру записей. Стилевые особенности и предпочтение в пользу конкретных тем, во многом, связаны с социально-демографическими и личностными характеристиками авторов. Тем не менее, рассматривая такие основные типы дневника как «фронтовой» и «тыловой», предполагается выделить общее и особенное в их тематическом репертуаре, обозначить эмоциональные узлы, присутствующие в них.

Дневниковые записи чаще всего велись в общих тетрадях или записных книжках, но иногда использовался необычный материал (первая часть дневника сочинца А.З. Дьякова написана в тетради, сшитой им из обоев) (2, 19). Следует иметь в виду, что вести дневники в Красной Армии рядовым и младшим офицерам в войну не разрешалось, то есть делалось это нелегально. Так, рядовой И.М. Хайкин прятал свои короткие заметки то за пазухой, то в сапог (3, 227). Некоторые, как гвардии старшина В.В. Сырцылин, придавали собственным впечатлениям и размышлениям форму очерков или стихов, планируя в перспективе превратить их в «простую книгу, без выдумок и прикрас, как это делают настоящие писатели» (2, 111). В то же время известны случаи, когда события фиксировались автором дневника с большой тщательностью. Таковы записи старшего лейтенанта А.И. Кобенко, который впоследствии отрекомендовал их так: «У меня могут спросить, откуда у меня такие точности в датах, наименовании мест, переходов. Все главные даты, селения, переходы я записывал в походном дневнике, то есть в 7 книжках за весь период пребывания в Красной Армии в войну, которые сохранились, из этих записей и написаны мои воспоминания о пройденном моем жизненном пути» (2, 14).

Перекрещивание жанров дневника и воспоминаний – распространенный случай. Такая метаморфоза могла произойти уже во время войны, когда, приняв решение о начале дневниковых записей, человек поднимал «осевшее» за те месяцы и даже годы, когда они не велись. К примеру, в дневнике фронтового фотокорреспондента Е.С. Бялого таким образом оказались отражены первые полтора года военной службы (3, 57-63). Еще чаще случаи, когда участник войны уже в послевоенные годы производил обработку фактического материала, разрозненных обрывков записей. Так поступил А.И. Кобенко, осветивший в своем «Дневнике-воспоминаниях» события за весь период войны (2, 203-216). Также впоследствии назвала свои личные записи 1942-1943 гг. М.И. Сонкина, сержант батальона воздушного наблюдения, оповещения и связи противовоздушной обороны. Основной лейтмотив данного источника – суммирование «опыта жизни», который прирастал после призыва в РККА. «Мы даже не представляли, как землянки строят…» – гласит одна из записей, сделанная девушкой. Минна Сонкина неоднократно подчеркивает, насколько «выросли» девушки в годы войны, «заменили» мужчин, смогли почувствовать себя «равными» (3, 173-178). Такой материал об эмансипационных тенденциях военного времени интересен в контексте гендерных исследований.

Дневниковые записи обычно велись в достаточной мере образованными, чуткими к собственным переживаниям и общественным настроениям людьми. Поэтому дневник, охватывающий события 1941-1945 гг., нередко является продолжением личных записей, начатых еще до войны. Москвич В.Г. Кагарлицкий, 1923 г. рождения, вел дневник со школьной скамьи. Летом 1941 г. продолжил его на оборонительных работах в Смоленской области, позже – в зенитно-пулеметном училище в Чкаловской (ныне – Оренбургской) области, наконец, с 1943 г. – на фронте и в госпитале (4, 22). В то же время война стимулировала тягу к письму у тех, кого трудно назвать образованным или опытным. Один из примеров такого рода – дневник жительницы г. Курска К. Христиньки, угнанной в Германию (2, 73-80). Двадцать семь листов ее записной книжки – это описание переезда девушки по территории Украины, Польши, Германии, ее непростой жизни у «одной Фрау». В записях, где налицо малограмотность автора, переплелись тревога за свое и близких будущее, любопытство к внезапно обрушившемуся на нее «чужому» (местности, людям, языку), стойкость в невзгодах и почти детская наивность.

И все же, в большинстве случаев, решение о ведении дневника принималось либо в первые дни войны, либо в ее ходе, под влиянием неординарных условий существования. Большое значение, особенно для фронтовиков, имел накопительный эффект, когда отражение сильных эмоций и ярких впечатлений на бумаге принимало форму насущной потребности. Не стоит недооценивать и таких факторов, как взросление и сопутствующее ему желание осмысления своих действий, жизни в целом, а также «одиночество среди людей», особенно чувствительное во фронтовой среде на завершающем этапе войны.

«Никогда, даже в детстве не вел я дневника, – писал тридцатилетний фотокорреспондент фронтовой газеты Е.С. Бялый. – Сегодня, видимо, по-настоящему перешел в другую фазу своей жизни. Мысль о ведении дневника – записей – чуть ли не доминирует над всеми другими. Попробую!» (3, 59). Стиль этого дневника – емкий, телеграфный, несколько скрытный. О службе: «Рассвет – мы на колесах… Много пунктов, авралов, делаю все, что может дать коллективу хорошее, полезное. Делаю это с душой, искренно. Эта работа нужна!». О накоплении опыта: «Путь показал лицо коллектива, в котором мне предстоит находиться. Вырисовываются контуры индивидуумов, составляющих этот коллектив». О быте: «Человек становится больше. Места становится меньше». Об одиночестве: «Очень хочется побеседовать. Проанализировать вдвоем. Не расскажу, с кем чувствую пристрастность ответов, советов и указаний. Сдержан». Стиль повествования заметно теплеет, когда речь заходит о близком фронтовом друге, о жене. Специально фиксируются сильные (о налетах врага) и необычные (о деревенских обычаях) впечатления (3, 57-63).

Ведение дневниковых записей на протяжении всей войны – редкий случай. Как уже было отмечено, к записям как эмоциональной отдушине довольно часто обращались «на волне» начала войны. Прекращение же их происходило в силу непреодолимых обстоятельств (гибель автора, неприемлемые для письма условия существования), либо по причине морального истощения, сокращения притока значимых событий. В последнем случае записи постепенно теряли в объеме, становились однообразными. Можно заметить, что переход инициативы в ведении военных действий к Красной Армии, исчезновение непосредственной опасности для жизни автора и его близких также обычно способствовали прекращению дневниковых записей теми, кто находился в тылу. Сроки жизни дневников комбатантов, систематичность записей в них, во многом, зависели от ритма фронтовой повседневности, прежде всего, интенсивности боевых действий. Об этом свидетельствуют несколько кратких замечаний из дневника младшего сержанта Л. Френкеля. В мае 1942 г.: «Писать стало очень трудно, просто негде». Спустя месяц: «Долго не писал. Не было ни обстановки, ни настроения» (4, 12). В отличие от тыловых дневников, для фронтовых характерно активное ведение записей на завершающем этапе войны, чему были особые причины. С одной стороны, именно в этот период военнослужащие чувствовали крайнюю опустошенность, одиночество, и, как следствие, актуализировалась функция дневника как средства моральной поддержки. С другой стороны, фронтовые дневники этого периода переполнены впечатлениями об увиденном за рубежом, комментариями по этому поводу. Поскольку в зарисовках о Польше, Румынии, Германии и других странах ярко выражен сравнительный аспект, то они, по сути, несут ценную информацию о представлениях и практиках, бытовавших в самом советском обществе. В целом, влияние фактора времени на содержание рассмотренных документов представляется одним из самых значимых.

Записи, сделанные 22 июня 1941 г. (собственно, многие дневники начинаются этой датой) либо в последующие несколько дней, заслуживают особого внимания. Подробно описывая момент получения известия о начале войны, авторы намеренно выделяют это событие как контрастное по отношению к природным ритмам («чудесный летний день») и упорядоченности повседневной жизни («утро ничем не отличалось от других дней», «я ковырялся в огороде»). Краснодарец А.И. Кобенко запечатлел роковой момент так: «В этот день мы с Нюсей пошли на Красную улицу в магазин мануфактуры. Это было в 2 часа дня, в репродукторе раздались позывные, потом голос В.М. Молотова, сообщивший о войне, о внезапном нападении немцев на нашу страну. Нюся начала плакать, как и другие советские граждане, и сказала: “Что же теперь будет с нами?”. Я ее успокоил и сразу пошли домой, ничего не купили» (2, 203).

Передавая потрясение, ошеломление страшным известием, дневниковые записи, в то же время, демонстрируют большую собранность, ответственность и сплоченность советских людей перед лицом грядущих испытаний. Сразу проявилось стремление коллективно обсуждать события на фронте; люди «толпились», с большой активностью посещали лекции и митинги, запоем читали газеты. Настрой сочинцев передает запись, сделанная А.З. Дьяковым на девятый день войны: «Многим казалось – особенно года 1914-1918 гг., что после объявления о мобилизации каждый будет взят через день-два – каждый собрался-ждал» (2, 20).

Фиксация событий «мужским» дневником в начальный период войны (независимо от того, находился автор на фронте или в тылу) почти в обязательном порядке включает анализ ситуации на театре военных действий, предположения о позиции и ближайших действиях союзников, размышления о своем «месте» в этой войне.

Анализ числа потерь с обеих сторон, перспектив развития военных действий – распространенная тема как в дневниках военнослужащих Красной Армии, так и в записях тех, кто оставался в тылу, но имел опыт участия в Первой мировой и Гражданской войнах. Особенно скрупулезен в оценке ситуации на фронте Дьяков, подчинивший задаче ее отслеживания свой жизненный распорядок: «Вошло в привычку просыпаться в 6 ч. и раньше, чтобы не прозевать информационное сообщение с фронта». Его записи, сделанные во второй половине 1941 г., являются, по большей части, эмоциональным откликом на потери конкретных территорий: «Ушам своим не поверил…» (о попытках противника форсировать Днепр); «Поразило до глубины…» (об оставлении Смоленска); «Неприятная уступка на фронте… Что же дальше? Что за черт?» (о сдаче Николаева и Кривого Рога). Ощущая дезориентацию в ситуации, Дьяков записывает: «С оставлением Смоленска информбюро стало передавать без указания “направления”, что выбило всякую возможность ориентировки…» (2, 21-23).

Раздражение отсутствием нормально поступающей, правдивой информации о ситуации на фронте – ведущая тема дневниковых записей первого года войны. О недоверии к сообщениям Совинформбюро свидетельствует и житель г. Горького И.А. Харкевич: «Радиоприемники у нас отобрали, хожу слушать радио на улицу… Но сколько нам не сообщается Совинформбюро! Народ приучается уже читать между строк и делать свои выводы и заключения, так растут слухи» (1, 56).

Угнетенное состояние по поводу отступления Красной Армии, тем не менее, соседствовало с уверенностью в победе. Особенно явно стремление «прописать» такую уверенность сквозит в записях первых дней войны. Л.С. Френкель, находившийся в момент начала войны на срочной военной службе, 22 июня 1941 г. делает характерное замечание: «Удивляет, на что надеется Гитлер» (4, 2). Успешной работой советских средств массовой информации можно объяснить подбадривающие размышления следующего типа: «Территория может быть освобождена с приростом…» (из дневника А.З. Дьякова, 8 июля 1941 г.) (2, 22). Привлекают внимание цифры людских потерь, которые цитируют в своих дневниках авторы. 22 июня 1942 г., то есть в день первой годовщины начала Великой Отечественной войны, А.З. Дьяков пишет о 10 миллионах убитых и раненых со стороны немецких войск и 4,5 миллионах – красноармейцев (2, 48). Спустя ровно год цитирует, очевидно, также добытый из сообщений средств массовой информации итог двух лет «войны с фашистской гидрой»: немцев убито и взято в плен – 6 400 000 человек, «наших – советских – русских» – 4 200 000 человек (2, 65). Если Дьяков не решается усомниться в этих, как минимум, противоречивых данных, то для Л.С. Френкеля, находящегося на фронте, цифры потерь под Харьковом в июне 1942 г. («Немцы потеряли 90 тыс. убитыми и ранеными, а наши потери 50 тыс. убитыми и 70 тыс. пропали без вести») убедительными не кажутся. Он пишет: «Все это непонятно, особенно про “пропавших без вести”. Думаю, разобраться можно будет лишь спустя некоторое время после войны» (4, 12).

На дневниках советских граждан лежит печать самоцензуры. Снять ее оказываются способны лишь обстоятельства, ребром ставящие вопросы выживания. Под их влиянием обнажаются «теневые» стороны жизни в советском социуме: блат, воровство, спекуляция, трения в межэтническом общении, отвратительная работа почтовых служб, общественного питания и прочее. Критика недостатков присутствует в некоторых тыловых дневниках, причем она может перерастать в опасные обобщения. «Слаба наша экономическая система была до войны, а к войне и вовсе не приспособлена», – пишет инженер горьковского автозавода И.А. Харкевич. Констатируя «беспрерывное отступление» Красной Армии, усомнившись в готовности страны дать отпор врагу, в записи от 23 июля 1941 г. автор позволяет себе горькую иронию: «Где же наши могучие средства обороны, за счет создания которых мы усиленно подтягивали ремни у штанов?» (1, 56). Сомнения в слабости врага присутствуют и на страницах фронтовых дневников. Л.С. Френкель, находившийся в Сталинграде в июле 1942 г., пишет: «Странно, как нас ориентировали в отношении сил немцев. Все прогнозы в отношении его истощения прошли, а он прет и прет. Для меня совершенно ясно, что организационно и по умению организовывать операции немцы очень сильны и это пока имеет решающее значение» (4, 14).

Примером «жесткого» фронтового дневника могут служить записи Э.И. Генкина, описывающие его и других советских солдат «Сизифов путь» по «кондовой, отвратительной» Польше и «распятой» Германии. Стараясь быть объективным в оценке увиденного за рубежами СССР, капитан Генкин, тем не менее, не в состоянии отделаться от ощущения неприязни к обычаям, людям и даже – запахам. Он отмечает простоту и искренность, смелость и выдержку русского солдата, который единственный может довести войну до победы («Денди не выдержат немецкого огня и просто не сумеют перешагнуть через горы трупов, как сможет сделать русский человек»). В то же время упоминает отталкивающее «русское хамство», «отсутствие честности». Ужас и угнетение вызывает у автора дневника грабеж, сопровождающий пребывание советских войск в Германии. Споры о жизни с товарищем по службе показывают, что вера «во что-то светлое» (то есть в социализм, который вряд ли будет построен и «через 500 лет») у него иссякла. Записи первой половины 1945 г. – это, в основном, документирование «адского» финала войны, когда «лирика горит». Наконец, в майские дни Э.И. Генкин завершает дневник: «Итак, война кончилась. Прекратилось бессмысленнейшее убийство!.. А на душе пусто. Чего же хочется? Черт его знает! Главное, очевидно, не только в том, чтобы война кончилась. Важно еще то, чтобы началась настоящая жизнь» (3, 276-284).

Самосохранительные практики советских граждан, выработанные еще в довоенный период, как правило, удерживали их от нелояльных высказываний. Тем не менее, встречаются дневниковые записи, в какой-то мере свободные в этом отношении. Как пример – фрагменты из дневника фронтового фотокорреспондента Совинформбюро М.А. Трахмана, который специализировался по партизанскому движению. Неоднократно, с риском для жизни Трахман пробирался через линию фронта к партизанам, вылетал в тыл врага, в отряды партизан Украины и Белоруссии. Его дневниковые зарисовки о жизни партизан весьма нетривиальны, что осознается и самим автором. Он пишет: «Вообще, здесь в основном молодой, здоровый народ. Нет традиционных партизанских бород и вообще это не “пейзане – партизан – рюсс” как пишут наши братья–писатели. Это очень плотные, толстомордые ребята, которые любят посмеяться и пощупать девушек. Дерутся они так, что ни у кого в головах и не возникает мысль отойти без приказа… Дай бог, чтобы армия так дралась». В нескольких местах автор нелестно высказывается о жизни в сельской местности («Бог мой, как надоела деревня»), дает брезгливое описание грязи в хате многодетного семейства. Наконец, делая акцент на условиях партизанского быта, откровенно резюмирует: «…болота, кочки и пригорки, комары и вши, а ведь я здесь только месяц, а люди здесь находятся по два года, это настоящие герои, даже если они не спускали эшелонов и не рвали мосты» (3, 211-213).

Смысловая нагрузка ведения дневника для человека военного времени в немалой степени заключалась в саморефлексии, напряженных раздумьях над этическими дилеммами, которые ставила перед ним война. Для врача И.Я. Файнберг, оставившей двоих своих детей на оккупированной врагом территории (будучи директором минского Дома ребенка, покинула семью, сопровождая группу воспитанников до г. Курган) и уверенной в их смерти, такой дилеммой стал вопрос о продолжении собственной «дурацки спасенной, никому не нужной жизни». Ее дневниковые записи – попытка совладать с неизвестностью, фактически дожить до какой-либо документально подтвержденной информации о гибели сыновей. В дневнике не раз подтверждается нацеленность капитана медслужбы Файнберг на сведение счетов с жизнью. Мысленно обращаясь к своим детям, женщина пишет: «Я погибну за вами… Я никогда не пожелаю существовать без вас, ничто меня не остановит. Партия меня не осудит, так я думаю, потому что я неполноценный буду человек…» (3, 109-110).

Пример дневника А.З. Дьякова свидетельствует, что одним из «болевых» был вопрос о непосредственном участии в защите Отечества. 48-летний мужчина, который имел серьезный опыт участия в Гражданской войне, Дьяков, с одной стороны, стремился уйти на фронт, вплоть до того, что в первые дни войны «приготовил пару белья, две пары носков, кусок мыла» (2, 20). В то же время он осознавал подорванное состояние здоровья и ответственность перед женой, которая была экономически несамостоятельна и тоже серьезно болела. Несмотря на искренний патриотический настрой, Дьяков, прошедший несколько комиссий и, наконец, признанный «не годным», испытал определенное облегчение по этому поводу. Записал следующее: «Так кончилась моя военная карьера… Узнав о заключении комиссии, жена очень обрадовалась. Мне же было тоскливо, как будто что-то утерял…» (2, 33).

Н.И. Френкелю (политработнику, в 1943 г. сформировавшему в тылу врага полк военнослужащих) нередко приходилось принимать решения о наказании подчиненных, и именно на страницах своего дневника «Журнал боевых действий в тылу врага» он размышлял об их справедливости (3, 231-241). Так, когда к его отряду «прибилась» группа вооруженных бойцов во главе с младшим лейтенантом, который был пьян, «ругался матерно и оскорблял офицеров и рядовых Красной Армии, называя их предателями», Н.И. Френкель принял решение расстрелять его перед строем. Однако, узнав на допросе о партизанском прошлом лейтенанта и уничтожении всей его семьи немцами, заменил расстрел на пять суток в «прохладной гаупвахте». Применяя расстрелы к мародерам и дезертирам, Френкель оценивал в дневнике правильность каждого своего решения. Критериями были тяжесть проступка и то воздействие на подчиненных, которого он своим приказом хотел добиться (например, пресечь разложение в рядах бойцов).

Проблемные ситуации, анализируемые в дневниках, заключались, в том числе, во взаимоотношениях с товарищами по службе. Отношения эти были не всегда простыми хотя бы потому, что война предъявляла к человеку повышенные требования, а значит, оценка его качеств становилась более строгой. В.Г. Кагарлицкий, рассказывая о своем участии в оборонительных работах в Смоленской области, упоминает о возникших сложностях в общении. Юношеские надежды на «романтику» совместной работы не оправдались; в обстановке голода, тяжелого физического труда люди, напротив, огрубели. «Некоторые за это время сошлись, некоторые стали друг другу зверями» (4, 22). Среди первых фронтовых впечатлений Владимира Кагарлицкого – открытие, что близкий товарищ может оказаться трусом.

Фронтовые дневники содержат много замечаний о достоинствах товарищей по службе (это особенно касается погибших друзей), но нелицеприятных оценок в адрес сослуживцев также немало. Л.С. Френкель называет одного из сослуживцев «обывателем с партбилетом» (4, 14). А.П. Соловьев, работавший секретарем дивизионной газеты, так отзывается о сотруднике редакции: «Ловкий человек Петро. Далеко пойдет… Он воспевает в своих стихах доблесть и геройство, а сам лично очень далек от геройства. Я уверен, что он потому редко ездит на передовые линии, что трусит ездить туда… Он может только подобрать рифму» (5, 19). Среди осуждаемых фронтовиками поступков фигурируют пьянство (особенно в тыловой среде), грубость, употребление мата. Что касается отношений между подчиненными и командирами, то они иногда критикуются за формализм. В частности, Соловьев делает следующий вывод: «Очень и очень плохо, что командиры наши не знают людей… Формальность, при командирах, которые плохо знают свои кадры, по-моему, плохо влияет на дело войны» (5, 22).

Огромная роль военного дневника как средства самопознания проявляется в том, что зрелые авторы выходят в своих записях на обобщения, касающиеся собственной судьбы в целом. Поддавшись воспоминаниям о юности, А.П. Соловьев, перешагнувший сорокалетний рубеж, констатирует: «Пройден долгий путь. Уже не будет увлечений, которые захватывают без конца. Надвигается старость со своей черствостью и отсутствием порывов. Наступает тот период жизни, когда логика подавляет движения души. Жалко пройденного пути, который уже пройден безвозвратно» (5, 22). Еще более горькие раздумья содержатся в дневниковой записи, сделанной в начале 1942 г. А.З. Дьяковым: «Перед уходом на работу взглянул в зеркало и заметил много, чего не видел раньше. Как будто годы я не видел себя: борода седая, брови с проседью, под бровью какая-то белая родинка выросла, на зубах камень пожелтелый. Но все же еще молод – на вид 50 лет. Волосы на голове черные без седин, зубы все целые... Да, взгрустнулось – время идет. Не заметил, как постарел, а жизни не видел. Только было успокоились – война, а до нее – не перечесть страданий и ненормальной жизни. Единственная мысль – отдохнуть последние годы после войны. Старость меня не беспокоит – даже радует – не знаю, почему такая радость…» (2, 39). Вообще в дневнике Дьякова акцентирована передача глубоко личных душевных переживаний автора, связанных с анализом взаимоотношений с близкими, прежде всего, с сыном. Особенно тяжелые размышления фиксируются автором в связи с гибелью сына на фронте. Дьяков даже задается вопросом: «Переживают ли так другие?» (2, 13). Трагическое событие оказывает столь сильное моральное воздействие на автора дневника, что записи, которые он с большой систематичностью вел два с половиной года, постепенно прекращаются.

Таким образом, ведение дневников в годы Великой Отечественной войны выполняло множество функций, главными из которых являлись фиксация важных для автора событий, впечатлений, фактов, а также его эмоциональная разрядка. Ввиду невозможности передать в письмах, проходящих военную цензуру, значительную часть увиденного и пережитого, советские люди в некоторых случаях доверяли эти сведения дневнику. В дневники попадали литературные опыты авторов, в них копировались важные в контексте жизни авторов документы (справки, извещения о смерти и др.). В итоге, в дневниковом наследии военного времени «залегают» пласты информации разного рода. Наиболее объемны и ценны те из них, которые характеризуют повседневность советских людей в период Великой Отечественной войны.

Разумеется, имеются существенные различия в содержании дневников, в зависимости от того, велись они на фронте или в тылу. Тыловой дневник, как правило, хорошо освещает материальную сторону жизни (потребительские практики населения, продовольственные проблемы, трудности с отоплением), раскрывает привычные и новые, пришедшие с войной, образцы поведения советских граждан. В нем можно почерпнуть сведения о патриотических настроениях, семейно-бытовой сфере, досуговых предпочтениях, дружеских и любовных отношениях, производственных вопросах. Много места отводится описанию драматических событий: бомбежек, эвакуации, гибели родных. Тыловой дневник фокусируется преимущественно на индивидуальных переживаниях, но в отдельных случаях он способен развернуть панораму жизни тылового промышленного центра в условиях военного времени (дневник жителя г. Горького И.А. Харкевича), представить череду уникальных зарисовок из повседневности крупной железнодорожной станции (дневник жителя г. Сочи А.З. Дьякова).

Фронтовому дневнику свойственны несколько иные черты. Он зачастую жестче, даже «злее», фиксирует информацию в более сжатых формах. Во фронтовом дневнике менее выражена утилитарная составляющая. Хотя военнослужащие и затрагивают проблематику питания, бытовых удобств, здоровья, но она не доминирует, а в некоторых источниках практически отсутствует. Много внимания уделяется описанию переездов, перечислению выполняемых обязанностей, характеристикам товарищей по службе и случайных знакомых, встреченных на дорогах войны. На первый план выходит «лично пережитое»: описание участия в боях, передача увиденного за сотни и тысячи километров от дома, рефлексия по поводу человеческих отношений в экстремальных условиях войны. Во многих дневниках проступают противоречия нового опыта; наряду с выражением гордости стойкостью и мужеством русского солдата, примерами этих и других его положительных качеств, авторы упоминают о фактах трусости сослуживцев, плохой подготовке командного состава, пьянстве, распространении явления ППЖ (походно-полевых жен).

Подводя итоги, следует отметить, что ведение дневников участниками Великой Отечественной войны, очевидно, являлось одним из средств совладания с теми жизненными трудностями, которые несла с собой эта война. По спектру сюжетов, передающих настроения и жизненные ситуации человека военного времени, обилию подробностей и затрагиваемых тем, дневники являются ценным, практически незаменимым источником. В то же время потенциал этого источника в воссоздании фронтовой и тыловой повседневности до сих пор недостаточно использован исследователями.

WAR TIME DIARIES: THE POTENTIAL OF THE SOURCE

Аннотация / Annotation

Статья посвящена научному анализу содержания дневников советских граждан, относящихся к периоду Великой Отечественной войны. Подчеркивается значение дневника как средства совладания с жизненными трудностями в экстремальной ситуации. Делаются выводы об особенностях дневников в зависимости от того, велись они на фронте или в тылу. Рассматриваются возможности и перспективы использования дневников в современной историографической ситуации.

The article is an attempt of scientific analysis of the contents of Soviet citizens’Great Patriotic Wardiaries. It is argued that a diary is a means of overcoming life’s difficulties in an extreme situation. It is concluded that diaries’ specificities depend on where they were kept in the front-line or in the rear. The article also considers possibilities and future trends of using diaries in a nowadays historiographical situation.

Ключевые слова / Keywords

Источник, источниковедение, Великая Отечественная война 1941-1945 гг., дневники военного времени, фронтовая и тыловая повседневность. Source, source study, the Great Patriotic War 1941-1945, war time diaries, front-line and rear routine.

Тажидинова Ирина Геннадьевна

Tazhidinova Irina Gennadyevna

Доцент, кандидат исторических наук, доцент кафедры социологии Кубанского государственного университета

Candidate of Historical sciences, associate professor of KubGU

На фронте всем без исключения запрещали вести дневники, так как автор мог записать информацию, составляющую военную тайну. И вероятность попасть в плен тоже была достаточно высока. Письма и записи перлюстрировались сотрудниками НКВД. Поэтому слишком мало сохранилось рукописных воспоминаний солдат, отправившихся на фронт. Но потертые тетради с заметками - свидетели того страшного времени, хранятся в семейных архивах. Одну из таких корреспондент РП нашел в Пензе у родственников старшего лейтенанта Александра Столярова.

«Стал калекой, не увидев немцев»

Александр Павлович Столяров вел записи между боями. Призванный на фронт в конце июня 1941 года, он дошел до Эльбы. В тетради в коричневом переплете он писал о том, что видел на войне, описывал быт и переживания солдат. РП публикует выдержки из дневника.

«Сообщение о начале войны встретило нас на Шуистском мосту. В этот памятный день, 21 июня, мы впервые в 1941 году всей семьей отправились в лес. Было хорошее солнечное утро, а во второй половине дня пошел дождь, и прогулка была испорчена.

Вымокшие и недовольные возвращались мы домой. Впервые услышанное слово "война" не доходило до глубины сознания до тех пор, пока во дворе нас не встретила с истеричными воплями мать. Для матери это слово говорило о многом - она пережила ужасы Первой мировой, перенесла на плечах тяжести гражданской войны. Война отняла у нее мужа, а теперь она должна отдать в жертву трех сыновей.

Столпившиеся у уличных репродукторов люди с жадностью ловили слова В.М. Молотова: "Враг вероломно напал на нашу Родину". Этот враг рисовался мне в виде семиглавого чешуйчатого чудовища из книжки детских сказок - оно распростерло свои огромные перепончатые крылья над землей, закрыв собой Солнце.

Через неделю: "Повестка военнообязанному Столярову Александру Павловичу. Предлагаю вам 30/ VI к 7 ч. утра явиться на сборный пункт Пензенского городского военкомата…"

Отряды формировали в Татищевских лагерях около Саратова. За 10 дней обмундировали, вооружили, снарядили, кое-чему обучили, погрузили в вагон и повезли. Самые ожесточенные бои шли на Смоленском направлении».

Прибыв на место и спрятавшись в лесу, солдаты приготовились к первому бою.

«Жадно прислушивались мы к рассказам бойцов, вышедших из окружения, чистили оружие (здесь следует сказать, что винтовки нам привезли ночью с передовой) тренировались в метании гранат, в стрельбе из пулемета. Когда наступили сумерки и по небу зашарили лапы прожекторов, а в просветы между деревьями молниями засверкали вспышки сигнальных ракет, мы молча вышли из леса и направились на передовую.

Двигались медленно, часто останавливались в ожидании донесений дозора. Ночь темная, где-то далеко в почерневшее небо упиралось зарево пожарища (немцы имели обыкновение ночью поджигать дома для освещения местности)... Изредка слышались одиночные выстрелы. Последние десятки метров до исходного положения ползли. Быстро окопавшись, я малость вздремнул, а когда очнулся, было уже светло.

Выстрелов не было слышно, и, закрыв глаза, можно было представить себе мирный деревенский пейзаж, фактически же перед взором предстали остатки разбитой деревни - покосившийся плетень, полуразрушенный амбар и печные трубы, торчащие из развалин».

Русские солдаты должны были закрепиться на новом рубеже. Автору дневника этого сделать не удалось - в том бою его ранили в правую руку.

«Было до слез обидно, что, не сделав ни одного выстрела и даже не увидев ни одного живого немца, я стал калекой. Сейчас я ношу почетное имя "фронтовик", и, по совести сказать, мне стыдно признаться перед товарищами в том, что на фронте том пришлось мне побыть всего лишь одни сутки».

Дневник лейтенанта Александра Столярова. Фото: Алина Кулькова/ Русская Планета

«Пионеры забросали нас цветами»

Александра Столярова ждали эвакуация вглубь страны и залечивание ран.

«От перевязочного полкового - 8 км, для меня они оказались длиннее 100. Отдыхать приходилось буквально через каждые 100 шагов, хотелось пить, лечь и уснуть, но мой спутник с простреленной кистью руки неумолимо тащил дальше, подбадривая тем, что на большаке нас подвезут.

Так и получилось - транспорт боепитания подвез нас до медсанбата, там накормили, перевязали и повезли в дивизионный эвакогоспиталь. Здесь снова - осмотр перевязки, вливания. 120 км тряслись по Смоленскому шоссе - когда-то это была автострада, а теперь для нас это было автострадание - все изрыто воронками, захламлено автомашинами и повозками (разбитыми), вздувшимися трупами лошадей и остовами сгоревших самолетов.

В Вязьме пионеры нас забросали цветами, упал ко мне на колени букет, собранный ласковой детской рукой, и почему-то к горлу подкатил ком, и на глаза навернулись слезы.

Двое суток пролежал в осиннике на окраине города под открытым небом в ожидании очереди на дальнейшую отправку, рискуя попасть под очередную бомбежку. Здесь сортировали раненых на три категории: "БВ" оставляли долечиваться на месте, "тыл" вывозили в центральную часть и "глубокий тыл" отправляли в госпитали Сибири и Урала - я был отнесен к последней категории.

…Госпиталь, в котором нас разместили в Томске, был расположен на берегу реки Томи. Богатейшая библиотека института была в нашем распоряжении, и, пользуясь вынужденным бездельем, я за три месяца прочитал много полезных книг.

В палате нас было 25 человек, и вечерами, когда выключали свет, я рассказывал прочитанное своим сожителям. Приходили дежурные сестры и врачи. Слушали внимательно, относясь к рассказчику с уважением, лишь изредка в особо чувственных местах раздавались возгласы или реплики».

После выздоровления комиссия определила Александра Павловича к дальнейшей службе в РККА.

«А вот у нас в полку…»

Из-за ограниченных функций правой руки Столярова признали нестроевым и определили писарем в запасной полк. Он располагался в землянках в березовой роще на берегу Иртыша. Ели и спали на тех же столах, на которых работали, причем отдыхать приходилось четыре-пять часов в сутки, а работать все остальное время.

«Все лето прошло в напряженной учебе и подготовке к предстоящей операции, только в начале февраля 43-го выехали в действующую армию в район Старой Руссы - Демьянска.

До станции "Осташково" передвигались поездом, а затем пошли своим ходом на исходное положение. 10 суток ползли на монгольских кобыленках по болотам и лесам Калининской области (ныне Тверская область. - РП). Ночевать заходили в уцелевшие деревни. С каким радушием встречали нас жители, испытавшие на себе все "прелести" гитлеровского "Нового порядка"! Нам уступали лучшие - теплые места в хате; матери предлагали молоко, предназначенное для детей; старики охотно рассказывали, как нам лучше проехать и далеко за село выходили проводить; ребятишки тут же кружились, оказывая мелкие услуги бойцам и рассказывая про немцев. Утром мы получали хорошо просушенные валенки, портянки и рукавицы.

Вечером 18-го февраля наконец-то мы перешли на походное положение и расквартировались в деревне Теляткино. Деревня была пустая - жители из прифронтовой полосы были эвакуированы в тыл, а мы по-домашнему устроились в просторных теплых избах.

Задымились крестьянские бани, повара суетились около кухонь, сапожник зашивал кому-то оторвавшуюся подметку, старшина распекал заспавшегося неряху. И все же фронт был близко, и тот, кто забыл об этом, крепко поплатился за свою беспечность.

Часов в 10 утра в воздухе появилась пара немецких самолетов. Солдаты, любопытствуя, выскочили на улицу, тем самым обнаружив себя.

Немцы прошлись над деревней и сделали разворот. Заметив этот маневр, я понял, что сейчас начнется бомбежка, но ни бомбоубежищ, ни щелей приготовлено не было, и единственным спасением было срастись с землей и ждать.

От мирного пейзажа не осталось и следа: с двух домов как бритвой сняли крыши, а у одного дома оторвало угол, и видна была топящаяся печь. Как муравьи забегали люди, со дворов слышались стоны раненых, фельдшер в окровавленном халате бегал из избы в избу, оказывая первую помощь.

8 убитых и 9 раненых из нашей роты - вот печальный итог беспечности».

Автор дневника в той атаке получил два ранения в ногу. Для него снова начались мытарства по пересыльным госпиталям, но теперь в более трудных условиях суровой зимы и ограниченности в самостоятельном передвижении.

«Семь пересыльных госпиталей, и каждый переполнен, каждый старался как можно скорее отправить дальше, и редко где интересовались состоянием ран.

…Всех обитателей госпиталя можно разделить на три группы:

Ходячие - главным образом выздоравливающие - это наиболее подвижный народ, днем отсыпаются, режутся в карты, а по вечерам совершают набеги на окружающие деревни в поисках развлечений.

Новички - вспоминают минувшие дни и битвы, где вместе они рубились. Это загипсованные и забинтованные, с "Балалайками", "Самолетами", костылями - малоподвижные люди лежат и с утра до вечера под впечатлением только что пережитого рассказывают:

– А вот у нас в полку...

– А вот под старой Руссой было...

– Это что, а вот у нас случай был...

Обычно неторопливая речь рассказчика изобилует такими выражениями:

– Катюша заиграла...

– Лука как долбанул...

– Я ему: "Хен де хох", - а он уж со страху подох.

Третья группа - самая малочисленная и спокойная: это шахматисты, шашисты, бумагомараки, чтецы».

Послесловие

Войну Александр Столяров закончил на Эльбе. Первое мая 1945 года встречал на южной окраине Берлина, в апреле был у Франкфурта на Одере, в марте - у Кенигсберга. Домой, в родную Пензенскую область, вернулся в звании старшего лейтенанта.

Загрузка...